Профитроли Школьная анкета. Ольга Волкова

23 июля 2013, 21:00

Персоны

СТАХОВСКИЙ: Друзья, добрый вечер. Этот час шоу «Профитроли» посвящен нашей «Школьной анкете». К нам приходят люди, которых мы не просто любим – обожаем. Ольга Владимировна Волкова сегодня у нас в гостях, народная артистка России. Здравствуйте, Ольга Владимировна.

ВОЛКОВА: Здравствуйте, дорогие!

КУЗЬМИНА: Мы вас благодарим, что вы пришли.

СТАХОВСКИЙ: Да, нашли время, вырвались к нам для того, чтобы побеседовать. Для начала, для проформы надо заполнить первые несколько пунктов нашей «Школьной анкеты». Ольга Владимировна Волкова, дата рождения…

ВОЛКОВА: 1939 год.

СТАХОВСКИЙ: Ну, вам ли стесняться!

ВОЛКОВА: Ничуть!

СТАХОВСКИЙ: Вот видите.

ВОЛКОВА: Родилась в апреле.

СТАХОВСКИЙ: 15 апреля 1939 года, это Овен получается.

ВОЛКОВА: Овен, да. Это видно по лицу.

СТАХОВСКИЙ: Город-герой Ленинград, конечно. Даже не знаю, начать с чего? С Ленинграда или с гороскопа? Начну, пожалуй, все-таки с Ленинграда, с вашего позволения.

ВОЛКОВА: Ради бога.

СТАХОВСКИЙ: В Петербурге сейчас, в Ленинграде (вам-то ли не знать), естественно, очень много исторических мест. Есть места Достоевского, есть места Набокова, есть гоголевские, пушкинские. То есть город вообще разделен на, в некотором роде, зоны. Места Ольги Волковой в Ленинграде, в Петербурге есть?

ВОЛКОВА: Хоть так долго не живут, как я живу, но с мозгами у меня всё в порядке. Поэтому таких мест нет, которые бы назывались «это – район Ольги Волковой».

СТАХОВСКИЙ: А родились в каком районе?

ВОЛКОВА: Родилась на Выборгской стороне.

СТАХОВСКИЙ: Ну, такой райончик-то…

ВОЛКОВА: Не очень. Бывает, в силу обстоятельств жизни какой-то район любишь, какой-то, где было трудно, не очень любишь. Почему-то Выборгский район я как-то так… Хотя там не помню как, ну, естественно, я не помню, потому что мы в эвакуацию попали сразу во время войны. Но там, на Выборгской стороне, родился дед мой, и предки мои там до третьего колена. У меня есть документы, датированные 1858 годом. Все питерские (они не знают только этого), мы все раньше туда ехали зарабатывать деньги, как в Москву. Поэтому замес кровей несусветный: чехи, норвежцы и немцы, поляки, и евреи, и русские. Меньше всего русских. И французы. Это всё вписано туда. Вот там был такой деревянный домик, и там родился мой дед. Они с бабушкой – двоюродные брат и сестра, троюродные даже. Но почему-то этот район я как-то плохо знала и к нему так прохладно отношусь. А детство прожила на бульваре Профсоюзов, Конногвардейский бульвар. И училась в школе монферрановской со львами, где сидел бедный Евгений во время наводнения. Так что я в самой центрюге просто Питера выросла. Все эти места знаю. А потом уезжала. Я поменяла мест пятнадцать.

СТАХОВСКИЙ: В Петербурге, в Ленинграде, да?

ВОЛКОВА: Да. Переезжала в силу обстоятельств разных. Поэтому я люблю и выселки, я люблю и центр, я люблю всё.

КУЗЬМИНА: Первое детское воспоминание? Самое-самое первое, когда вы себя помните? Что это были за обстоятельства, или что это было за место, может быть?

ВОЛКОВА: Наверное, это эвакуация была, Ташкент. И какой-то кишлак. Я все время удирала, я была текучая девочка. Я была мелкая, и если мне было года четыре, мне давали два, и я все время, как блоха, куда-то сматывалась по любопытству жуткому. И мама меня искала. Я помню запах паленой шерсти, то ли рога палили… Ташкент, беженцы были. Там какие-то бараки стояли. И вот я в чьей-то семье постоянно присутствовала, не русской, а у узбеков. И даже маме предлагали калым за меня.

СТАХОВСКИЙ: Да ладно! В детском таком возрасте?

ВОЛКОВА: Да.

СТАХОВСКИЙ: Ничего себе! А зачем? У них же наверняка своих детей была куча.

ВОЛКОВА: Ну, такое количество приехало! Люди же прямо кидались во время бомбежки, выскакивали в ночных рубашках, без вещей, голодали. В арык, я помню, упала тоже, потому что моталась. И жуткое количество жужелиц, которых я брала в руки; потом стала бояться. А в детстве не боялась. И жуткие малярии, вот этим болели все. Потом папа приехал к нам, как-то вырывался, каким образом, не помню. И Новый год, стоял веник вместо елки (потому что традиции у нас очень сильные), мы справляли Новый год, повесив на веник…

СТАХОВСКИЙ: Какие-то бумажные штучки, да?

ВОЛКОВА: Да. Нам сделали подарки.

СТАХОВСКИЙ: А как вас родители в детстве звали? Или, может быть, вот эти люди, у которых вы жили?

ВОЛКОВА: Это неприлично произнести: Боб-Чмоб. Я же росла с братьями. Бобик-Чмобик. Лялька – братья звали. Большого уважения в этом не было, потому что я была самая маленькая, самая такая некузявая. Вот маму очень жалели. Очень красивые братья, мама красивая очень, бабушка, дед красавец был. Маму очень жалели, что девочка «не удалась».

КУЗЬМИНА: А до какого момента девочка себя так ощущала?

ВОЛКОВА: А я не ощущала. Мне было глубоко наплевать, я была очень жизнерадостным человеком. И даже когда мама говорила: «Ой, ты посмотри, пришла Лялька какая красненькая с улицы!», брат говорил: «Урыльник! Колхозное рыло!» И я смеялась вместе с ним. Я неуязвима. У нас в доме мама говорила: «Я не знаю, что из них вырастет, но я привила чувство юмора им». А чувство юмора – это самоирония. Потому что она про себя говорила: «Мать у вас – дура! Она сегодня придумала такую еду, которую есть нельзя». И это был, так сказать, знак равенства. Поэтому она смеялась над собой, смеялись мы друг над другом. Ну, естественно, с братьями росла, то, конечно, там…

СТАХОВСКИЙ: А вы одна девочка были, да, младшая? То есть получается, что все-таки боевая, пацанка такая, хулиганка?

ВОЛКОВА: Да. Мне приходилось принимать участие, защищать среднего брата, который был старше меня на год, от старшего – тот был лидер. Вот. Но нельзя было жаловаться, нельзя было. Закалилась. Потом это очень пригодилось в театре.

СТАХОВСКИЙ: Где, как известно, всё не очень просто.

ВОЛКОВА: Где чувства страха не было ни перед начальством, ни перед каверзными ситуациями, которые выстраивались, как всегда бывает.

СТАХОВСКИЙ: То есть легкое вольнодумство, оно вот оттуда пошло?

ВОЛКОВА: Да я бы даже сказала – бунтарство. Потому что я ненавижу ложь, я ненавижу всякие подпольные игры под ковром.

КУЗЬМИНА: Принуждение.

ВОЛКОВА: Принуждение. Но потом я очень быстро поняла, что это дурной тон. Бабушка у меня была хорошо воспитана. И привычка говорить то, что думаешь, это, как немцы говорят, – штымкать. По-русски это – пукать. Тебе легче, а всем неловко. Поэтому я стала как-то немножко приводить себя в чувство. Потому что влепить то, что думаешь, громко и не считаясь с регалиями и с тем, кому ты говоришь, хоть это и справедливо, но это – дурной тон.

КУЗЬМИНА: А сейчас?

СТАХОВСКИЙ: А ведь Овны, кстати, славятся такой прямолинейностью некоторой. Вы верите в гороскопы?

ВОЛКОВА: Это Овен. Я всё беру, то, что там написано, абсолютно.

СТАХОВСКИЙ: То есть можно открыть книжку и – Ольга Волкова! Всё, пожалуйста!

ВОЛКОВА: Абсолютно, да. Самокритична.

СТАХОВСКИЙ: Ничего себе!

КУЗЬМИНА: А сейчас про вольнодумство и прямолинейность?..

ВОЛКОВА: Мне иногда кажется, что это провокация.

СТАХОВСКИЙ:То есть, что вынуждают быть такой?

ВОЛКОВА: Нет, не меня. Часто возникает чувство, потому что я так наоралась за свою жизнь с точки зрения социальных всяких там переплетов, и даже была депутатом райсовета. Как исследователь, как журналист я пошла в это, чтобы исследовать, и поняла, что я, как червяк, растягиваюсь по кругу и догоняю свою задницу. Потому что настолько это бессмысленно… Потом организовала передачу с еще одним депутатом – мы же для почета, артисты, приглашались. А я сидела на приеме, а потом пошла по квартирам. И организовала огромную передачу, и вот там всё сказала, всё, что я думала.

КУЗЬМИНА: Это перестало быть бессмысленно?

ВОЛКОВА: Я поняла, что это бессмысленно, потому что, когда я требовала у одного инвалида починить пол, мне говорили, что у другого вынут половицу, потому что всё разворовано. А воз и ныне там. Много, много всяких там вещей было, не хочется говорить. Это бытовая история.

КУЗЬМИНА: Про вещи. Бытовая история, но совсем про другие вещи. Эвакуация, переезды постоянные в Петербурге и не только. Остались какие-то конкретные вещи, кроме тех самых документов родственных 19-го века, какие-то конкретные вещи ваши или вашей семьи?

ВОЛКОВА: Традиции, которые в доме были, остались во мне. И, слава богу, взяли дети мои.

СТАХОВСКИЙ: То есть это главнее, чем конкретное, материальное что-то?

ВОЛКОВА: Это конкретнее.

КУЗЬМИНА: Это не хрусталь и не жемчуга.

ВОЛКОВА: Нет, нет, этого ничего нет, потому что жить так, как я живу, это значит жить в довольно определенной социальной группе, где нет жемчугов, потому что за это надо платить, если ты не высовываешься и не пытаешься обслуживать свою персону.

КУЗЬМИНА: А есть этому настоящая ценность?

ВОЛКОВА: Настоящая ценность традиций, которые вложили бабушка, прабабушка, конечно, есть.

КУЗЬМИНА: Расскажите про традиции.

СТАХОВСКИЙ: Что это конкретно?

ВОЛКОВА: Это, во-первых, отношение к детям. Взрослые не могут говорить при детях, как бы они ни устали, плохо о других, плохо говорить о начальстве ли, о ситуации на работе. Дети не отсылаются, как сейчас, к телевизору. Со взрослыми мы за столом сидели только в Рождество, и то до определенного времени. Мы не должны были слушать взрослых разговоров. Нас занимали. Мы не болтались, нами занимались. Нам организовывали игры, нам читали, нас водили в театр, нас возили в цирк, нам посвящали время. Нами занимались. Если не было фантазии, в нас будили фантазию, творческую фантазию будили, прививали чувство юмора, читали очень много. Вот я выросла на Аверченко, который был никому не известен.

СТАХОВСКИЙ: И тоже довольно скандален, тоже бунтарь в какой-то мере и степени.

ВОЛКОВА: Да. Дурным тоном считалось давать детям деньги.

СТАХОВСКИЙ: На карманные расходы?

ВОЛКОВА: Да. Ну, давали там на еду, когда уже в школе. А так вообще, если подарок делать, только творческий. Поэтому напиши, нарисуй, придумай. И это принималось огромной семьей, всегда нас было десять, так и осталась семья – десять человек, до сих пор у меня десять в «волчьей стае», десять человек. А раньше были – у деда. И это очень всегда поддерживалось. Мы всегда жили вместе. Всегда было интересно. Нас расспрашивали, как прошел день.

СТАХОВСКИЙ: То есть интересовались детской жизнью. Не просто вот: на тебе планшет, иди играй в игру.

ВОЛКОВА: Это не формально, не отделывались от нас, а влезали в нас. Врать никогда не было даже смысла, потому что это считалось… Мама особенно относилась к этому как к трусости, что очень осмеивалось, и нас провоцировали на… Потому что мама читала «Вия» нам. Вечером погас свет, при свечке продолжала читать.

СТАХОВСКИЙ: Страшно, а она читает!

ВОЛКОВА: Она читала, еще с интонацией. И постучали в дверь, а квартира в подвале, такая длинная, большая. «Кто пойдет открывать?» Я, чтобы парней перехлестнуть, чтобы завоевать мамину похвалу (она была достаточно жесткий человек), говорю: «Я пойду!». Побежала, врезалась коленкой во что-то, заревела. Мама пришла мне помогать, потому что надо было крючок снять тяжелый. И там ликование! Они как обезьяны: «Трусиха! Ревешь!» Мама говорит: «Но пошла она открывать, а не вы. Вы же опоздали. Она первая сказала: "Я"». То есть такое было равенство все время. И поэтому врать было бессмысленно: кол ты получил, в школу вызвали, промотал ты. Даже наоборот. Вот если мы болели, мы болели долго. 37,2 – сразу в кровать, что-нибудь вкусненькое, читают тебе. Это был праздник.

СТАХОВСКИЙ: Болеть – праздник?

ВОЛКОВА: Болеть – это праздник. Хотя всего 37,2. И три дня, чтобы была нормальная температура. Потом пишется записка. И даже писали записки, когда мы просыпали. Последний раз, но нас покрывали. Не было необходимости врать. За это очень благодарна.

СТАХОВСКИЙ: То есть родители периодически разрешали, например, не пойти в школу, если очень не хочется?

ВОЛКОВА: Ну да. Не не хочется, а просто что-то такое. Не сделала уроки – я честно говорю: «Я не сделала уроки, не успела».

КУЗЬМИНА А родители искренними были? Рассказывали какие-то личные истории? Видели ли вы, как мама плакала?

ВОЛКОВА: Никогда. Так получилось, что по доносу посадили отца, у мамы отнялись ноги. Мы про это ничего не знали. На всякий случай нас оберегали, и мама была не из тех людей, у которых от злости высыхали слезы. Она не выносила (это то, что она привила) распущенность, слякоть – она меня называла «слякотью», потому что я мягкотелая, она боялась очень за меня, как сложится моя личная жизнь, что надо жестче быть. Бить надо детей – она говорила, – пускай тебя любят мужики.

КУЗЬМИНА: А вот это «жестче» потом не сыграло какую-то дурную роль в жизни? Не обвиняли никогда в том, что неженственная, не идет на компромиссы?

ВОЛКОВА: Нет, нет, нет. Всё, что в Овне вписано, то и написано. Как рога бараньи во лбу растут, так сразу угадывают. Хоть тут забор – чем больше заборов, тем больше бодаешь. Поэтому эта дурость и осталась. Это неизлечимо. Но пытаешься себя привести в норму, но очень трудно. Это характер, неподсудная вещь.

СТАХОВСКИЙ: Вот вы рассказываете, что детство было сложное, вы переезжали с места на место, мама такая боевая…

ВОЛКОВА: Она была очень женственная и очень красивая.

СТАХОВСКИЙ: При всем при этом.

ВОЛКОВА: Да.

СТАХОВСКИЙ: Но вы же ребенок, несмотря ни на что. Вам же хочется куклу, велосипед. Была в детстве какая-то такая мечта, которая, казалось, не сбудется никогда?

ВОЛКОВА: Вы знаете что, я вот заметила по своим детям и по себе вспоминаю. Надо родителям сказать: следите и угадывайте, во что играет ваш ребенок. Он играет в свою судьбу. Когда мы вернулись из эвакуации, это был 1944 год, мы жили, вся огромная семья, жили в одной комнате, и кровати были сдвинуты. И мы с моим двоюродным братом (мы втроем росли: родной брат и двоюродный – как родной), мы играли под кроватями. Он варил обед, я ему говорила, что приготовить. Всех детей-кукол я рассовывала по тумбочкам – либо «в больницу», либо «в детский сад», а я шла «работать». И вот так с 13 лет я и работаю. Мама воспитывала, помогала, а я все время работала. А брат вырос домашним человеком. Он был архитектором, царствие небесное, его не стало в этом году, очень потеря такая большая. Он домашний, он стряпуха, он обожал совершенно собирать гостей. Хотя был архитектором, творческим человеком, построил весь город Костомукшу, был очень известным человеком, с огромным вкусом и очень скромный человек. Красивый был безумно совершенно. Но вот так мы играли. Мой сын играл в моноигры – он мог полтора часа ходить с кастрюлей и изображать троллейбус, с прутиком.

КУЗЬМИНА: Один?

ВОЛКОВА: Один. Вот так он помешан на машинах. И все-таки моносуществование. Будучи замечательным артистом, он увлекся, стал писать музыку и занялся дизайном по звуку. Моносуществование, существование с техникой – вот это…

СТАХОВСКИЙ: То есть его разрывает, конечно, на части тоже, да? Хочется попробовать как можно больше?

ВОЛКОВА: Да. Вот его разрывает на части, но тянет больше…

КУЗЬМИНА: Но это угадывалось.

ВОЛКОВА: А я смотрела, во что играет. Вот как дети, во что их тянет играть, они так определяют стиль жизни свой.

КУЗЬМИНА: И, собственно, нам, родителям, рассказывают, чего бы им хотелось и как бы они…

ВОЛКОВА: А вот это ужасно, когда навязывается. Я видела, что бывает с детьми, когда, как в песне поется, «стань таким, как я хочу», и что из этого получается.

СТАХОВСКИЙ: «Но я же знаю, как лучше», – говорит мамаша такая.

ВОЛКОВА: Как вопреки дети, назло, что они вытворяют!

СТАХОВСКИЙ: Давайте свернем немножко в сторону. С вашим детством всё понятно. Понятно, почему вы стали таким человеком. Не могу сказать, конечно, что вы – открытая книга. Да и вы, наверное, себя не считаете открытой книгой?

ВОЛКОВА: Я себя книгой…

СТАХОВСКИЙ: Тем не менее…

КУЗЬМИНА: Кстати говоря, в автобиографической книге приоткрылись какие-то ваши стороны?

ВОЛКОВА: Это может сказать тот человек, который прочел ее. Что же я могу сказать? Я только писала.

КУЗЬМИНА: Ага! Хорошо. Хотели приоткрыть какие-то стороны?

ВОЛКОВА: Я хотела сказать спасибо маме и всем тем, цель написания этой книги, на которую подвигла меня моя подруга Энна Романовская, которая знает меня с детства, мы выросли в одном доме, и она вытрясла из меня эту книгу…

СТАХОВСКИЙ: А как было? Было реально: «Иди пиши, Оля! Хватит заниматься ерундой! Иди пиши»?

ВОЛКОВА: Мало того. Она была в Питере, я была… Я печатаю только на машинке, я компьютер не выношу, я физически его не люблю и пишу от руки. Поэтому сын переписывал, посылал ей почтой.

СТАХОВСКИЙ: А она читала, редактировала, одобряла?

ВОЛКОВА: Нет, она говорила: «Этого не было». Я говорю: «Это было». Она говорит: «Я не помню». Она все время меня ругала, что я всё пытаюсь прихудить себя, посмеяться над собой…

СТАХОВСКИЙ: Показать себя хуже, чем вы есть?

ВОЛКОВА: Хуже, чем есть. Она говорит: что за кокетство? В общем, смысл был сказать спасибо всем, кто поставил меня на ноги в жизни. И больше всех – мама. Потому что она мечтала, чтобы я была актрисой, она берегла меня, во мне какие-то качества, которые считала, что пригодятся в профессии. Она направляла меня. Она даже, уже когда я была взрослая, она говорит: в любой город, – (тогда были трудности с переходом из театра в театр), – поедем в любой город, где тебе будет лучше. Помогала с детьми. Но самый большой комплимент – она была моей поклонницей театральной, – когда она приходила со спектаклей, она говорила: «Можешь разбрасывать вещи». Так как я – как Мальчик-с-пальчик, у меня душа утром улетает из тела, возвращается вечером. Когда я прихожу домой, вижу, какой беспорядок – это даже не неряшество, а просто как будто бомбу взорвали атомную. И мама, зная мое это качество, что я что-то ищу, разбрасываю, о чем-то думаю, она говорила: «Можешь разбрасывать вещи».

СТАХОВСКИЙ: Это был большой комплимент?

КУЗЬМИНА: Высшая оценка.

ВОЛКОВА: Это большой комплимент. Ей за всё спасибо. За нравственный ее подвиг в жизни, как она жила. За то, как она нас поднимала одна, без отца. За всё спасибо. И бабушке, и дедушке, и многим педагогам, и многим моим коллегам.

КУЗЬМИНА: Как называется книга, и можно ли ее найти на книжных полках?

СТАХОВСКИЙ: Давно вышла-то, кстати?

ВОЛКОВА: Сейчас ее переиздали. Она называется «Перекрестки судьбы: о моем Доме, о моем Театре».

СТАХОВСКИЙ: Но, насколько я понимаю, там не только биография, потому что вы же пишете какие-то заметки.

ВОЛКОВА: Она делится на две части: «Мои адреса» (так придумала моя подруга назвать), адреса, по которым я по приезде шествовала, и «Моя мастерская», это – «когда б вы знали, из какого сора», как говорится. Это из чего я делаю роли. Всё хуже и хуже предложения, всё меньше и меньше – то один съемочный день, то два. Люди нежизнеспособны, и вообще таких людей не бывает. Значит, это как алгебраическая задача с двумя неизвестными: нужно решить. Это очень даже азартно, это я прихожу не в отчаяние, а в восторг, потому что нужно придумать ее социальное происхождение, нужно придумать за счет костюма, за счет грима… И вот я об этом пишу, о том, из чего складывается роль.

СТАХОВСКИЙ: А сейчас всё менее интересно становится? Но вот вы же смотрите по сторонам, вы же понимаете, что происходит?

ВОЛКОВА: По сторонам очень интересно смотреть. Люди всё интереснее и интереснее. Персонажи на улице всё интереснее и интереснее. Вот я о них тоже написала, потому что такие встречаются, какие-то уникальные люди! Я когда приехала в Москву, я столько предложений… кидалась на телевидение, в какую-то газету побежала: давайте сделаем рубрику «Объяснение в любви», давайте говорить друг другу комплименты. Такие персонажи встречаются! Я их всех помню, они все живы. У меня такое впечатление, что у меня не мозг, а какая-то копилка, они все застревают и в сердце, потому что их запоминаешь. Простые, обыкновенные люди, уникальные совершенно.

СТАХОВСКИЙ: Которых вы потом перекладываете иногда и на свои роли?

ВОЛКОВА: Ну да. Но я не могу сыграть мужскую роль. Вот есть такой человек, которого я встретила в Греции, русский. Еще из потомственных, с княжескими корнями. Хотя на суржике говорит, потому что сосланы были под Житомир. Это судьба. Я влюбилась в него. Я трясла всех: давайте снимем про него… Хотела уговорить его книгу написать, потом говорю: давай снимем документальный фильм, чтобы сделать людям подарок. Вы знаете, хочется жить, когда встречаешь вот таких людей. Проводницу не могу забыть, которая с улыбкой подавала чай. Она говорит: «Это мои дети».

СТАХОВСКИЙ: Пассажиры?

ВОЛКОВА: Я ехала в Вышний Волочок на съемку. Красивая женщина, она говорит: «Мы с мужем меняемся, работаем». Я говорю: «Вы, наверное, устаете? Ведь капризничают». Она говорит: «Да это мои дети». Она придумала делать бутерброды втихаря, хотя, может, санэпидстанция и не подозревает, что это можно. Но кто-то ведь хочет есть. Она из дома тащит бутербродик, чай заваривает. Ей не лень вытащить вещи, если в 5 утра: «Вас никто не встречает? Давайте я вам помогу». Я забыть не могу ее.

СТАХОВСКИЙ: То есть вы продолжаете встречать людей, которым не все равно?

ВОЛКОВА: Мы с моей подругой Энной, когда мы были маленькие, мы боялись, когда мы будем большие, потерять два качества: долго радоваться и удивляться. Не прошло! Слава тебе, Господи! Я не перестаю удивляться, какие потрясающие, удивительные люди встречаются. К сожалению, они отсутствуют в киносценариях, особенно в сериалах.

СТАХОВСКИЙ: А почему? Как вы думаете?

ВОЛКОВА: Потому что пишут люди средней руки таланта. Я не знаю причины бедствия, уже бедствия. Телевизор включать невозможно, потому что насилие, кровища или очень убогая бытовая… Я сыграла на эту тему фильма три и, вижу, продолжается и продолжается: бедные – богатые, тема золушки…

СТАХОВСКИЙ: Тем-то не так и много.

ВОЛКОВА: Ужасно всё. Это печально, потому что столько фильмов! У меня замечательный фильм лежит на полке. По Сухову-Кобылину. Называется «Полонез Кречинского». Трилогия. Длинная роль с трансформацией. Уже умерло три человека. И Абдулов…

СТАХОВСКИЙ: Которые там снимались?

ВОЛКОВА: …и Бехтерев, и еще кто-то. Гениальные работы.

СТАХОВСКИЙ: Да сейчас два человека из тысячи знают, кто такой Сухово-Кобылин.

ВОЛКОВА: Но ведь это про нас, про сегодняшний день просто.

СТАХОВСКИЙ: А зачем нам про нас? Нам про нас неинтересно.

ВОЛКОВА: А снято. Там нет экшена, мы снимали в имении Островского, в его кабинете. Это чаепитие, когда постукивают ложечки, это неспешность, это подробность деталей. Потрясающий художник по костюмам, потрясающий оператор, который по Тропинину, по тропининским портретам делал свет.

СТАХОВСКИЙ: А почему лежит на полке-то? Почему не выходит?

ВОЛКОВА: А потому что не надо. Не надо людям, которые занимаются выстраиванием репертуара на телевидении. Я не могу смотреть телевизор. Я не могу видеть насилие, у меня поднимается давление.

КУЗЬМИНА: Хорошо. Что вдохновляет? Кроме вот тех самых людей?

ВОЛКОВА: Книжки. Дети. У меня такая большая семья! Мы так полноценно живем!

КУЗЬМИНА: География вдохновляет?

СТАХОВСКИЙ: Путешествия, вы успеваете путешествовать?

ВОЛКОВА: Ну да. Если есть возможность, когда нет прорыва материального, а есть возможность, конечно.

СТАХОВСКИЙ: Есть места, куда хочется возвращаться?

ВОЛКОВА: Я бы сначала – в Швейцарию. Потом попала в Эдинбург, я влюбилась в Эдинбург.

СТАХОВСКИЙ: Очень красивый, говорят, город.

ВОЛКОВА: Безумно красивый. Но я за счет того, что я 16 лет в Москве в антрепризе, я влюбилась в Россию. Я изъездила ее от и до, от Южно-Сахалинска до Калининграда, вдоль и поперек. Таких красивых мест я не видела нигде! Там тебе и Швейцария, там тебе и всё, что ты хочешь. Даже, оказывается, у нас Мертвое море есть. Только загажено. На Урале. Там стоят какие-то палатки… А это нужно… Для людей, страдающих псориазом и всякими кожными делами, это же лечение. Красота неописуемая. Людей нет. Тут бы дома поставить, тут бы земельку обработать… Пустые поля. Очень много грустного.

СТАХОВСКИЙ: Видите, очень мало кто знает много о своей стране.

ВОЛКОВА: Да, очень мало.

СТАХОВСКИЙ: Поэтому это беда, конечно, большая.

КУЗЬМИНА: В одном из интервью вы сказали, что вы никогда не могли предположить, что когда-то будет возможность выбирать. Например, выбирать роли. А ловили себя на мысли, что у меня не будет никогда, скорее всего, вот этого, – и так этого хотелось невозможно?

ВОЛКОВА: Ну, вот я в последнее время уже стала себя дисциплинировать, чтобы не говорить «этого не будет». Я себе говорю «это будет». Потому что у меня никогда не было дачи, и внуки все дома, на улице, то есть в городе, и это страдание приносит бабке дикое совершенно. А это нереально приобрести дачу, это абсолютный космос. Не снять, ничего, когда слышишь – 350 тысяч стоит снять на месяц ближайшее Подмосковье. Это невозможно совершенно. Съемок как-то нет в последнее время. Но надо говорить – так будет, потому что Галактика ловит наши желания.

СТАХОВСКИЙ: Будет, но чуть попозже.

ВОЛКОВА: Будет. Будет. Сын говорит, что точно будет.

КУЗЬМИНА: Галактика – так, а сын конкретно уже говорит.

СТАХОВСКИЙ: Что нужно сделать, чтобы вы разозлились?

ВОЛКОВА: Дать вдевать в пододеяльник. Я уже отвечала даже на этот вопрос. Я ненавижу это!

КУЗЬМИНА: А вдвоем это делать легче.

ВОЛКОВА: Но, понимаете, какой идиот (извините меня за грубые слова) придумал… Был треугольничек в центре, и так удобно было! Запихнул угол, запихнул другой… Кто придумал эти конверты, когда в узкое маленькое пространство в конце нужно сложить одеяло, рассчитать, потом оно переворачивается… И даже если муж помогает, все равно у меня получается криво. Потом я маленького роста, а мне нужно это встрянуть, если одна. Встать на стул – но оно в это время перевилось всё, и надо всё с начала начинать. Ненавижу!

КУЗЬМИНА: Мы вам расскажем секрет. Мы с Женей знаем. Мы даже выкладывали видеоверсию, как быстро воткнуть…

ВОЛКОВА: Просто надо взять ножницы, я теперь знаю…

СТАХОВСКИЙ: И разрезать дырку в середине.

ВОЛКОВА: Я сделаю дырку в середине. И не буду даже оверлоком, у меня нет машины, я не умею шить. Не буду. Пускай она будет трещать, и пускай будет в центре дырка.

СТАХОВСКИЙ: Зато вы довольны.

КУЗЬМИНА: Что всегда есть в вашем холодильнике? Всегда есть? Должно быть?

ВОЛКОВА: Всегда – овощи. Сейчас – ягоды.

СТАХОВСКИЙ: Помидоры или картофель? Разные же овощи.

ВОЛКОВА: Нет, нет, картошка – нет. Капуста, морковка, свекла, перцы.

КУЗЬМИНА: Есть что-то из вкусняшек, чем себя радуете иногда?

ВОЛКОВА: Я очень люблю чернику. Я обожаю чернику и черничные всякие… А муж сошел с ума, он замечательный художник, заслуженный деятель культуры Владимир Алексеевич Ховралёв, купил мультиварку…

СТАХОВСКИЙ: И всё, и понеслась!

ВОЛКОВА: И понеслась! Теперь это угроза для веса, потому что он начал печь пироги.

СТАХОВСКИЙ: Такие вкусные!

ВОЛКОВА: Такие вкусные, так вкусно печет! И какие он варит каши! Какие он делает замечательные супы! Никогда в жизни не подходил…

КУЗЬМИНА: Смотрите, друзья, никогда в жизни человек не подходил к плите, а сейчас что произошло.

ВОЛКОВА: Да, я спрашиваю, где ты был 30 лет назад?

СТАХОВСКИЙ: Ну, вы же помните это известное выражение Фаины Георгиевны Раневской, которая говорила, что «жизнь слишком коротка, чтобы тратить ее на диеты и жадных мужчин». А вы сидели когда-нибудь в жизни на диетах?

ВОЛКОВА: Конечно, конечно! Когда была беременной и один раз, и второй раз.

СТАХОВСКИЙ: Это понятно. Беременность – это отдельный повод. А так, чтобы с завтрашнего дня я не ем…

ВОЛКОВА: Бывает вынужденно. Извините, все-таки мне не 15 лет, и есть вещи, от которых надо отказываться. Очень тяжело, но надо. Но стараешься об этом не думать.

СТАХОВСКИЙ: Понятно. Принимается. Вы говорите много о книжках. К нам приходят многие люди, которые говорят: «Мы не успеваем читать вообще. То сценарии какие-то, например, то работы много, то еще что-то». То говорят: нечего, всё приличное перечитали уже. Ваше последнее открытие литературное?

ВОЛКОВА: Во-первых, сейчас вышла… Мне невестка дала почитать, и я уже вцепилась. Это все неизданные рассказы Набокова. Потрясающе совершенно, просто потрясающе. Я умираю от каждой фразы, я очень люблю Набокова.

СТАХОВСКИЙ: Но все равно речь о классиках. На современную литературу не успеваете обращать внимание? Или кажется, что нет ничего?

ВОЛКОВА: Нет, я тут прочитала, я боюсь сейчас наврать, «Стрекоза и…» «Букера» получил в 2012 году. Андрей Дмитриев, по-моему.

СТАХОВСКИЙ: Вы считаете, что прямо – ух?

ВОЛКОВА: Это интересно. Это очень современно. Хотя со многими современными… скажем, десятилетней давности у меня не срослось. Не срослось.

СТАХОВСКИЙ: А современные люди, которые сейчас выходят на первый план, там Быков, Улицкая?

ВОЛКОВА: Улицкая – ну это уже не современное, это уже вычитанное, перечитанное. И Улицкая, и Рубина, это всё уже до дыр дотерто. Это уже позавчерашний день. Но все равно… Муж читает, он книгочей сумасшедший, у нас очень большая библиотека. Андрей Дмитриев – замечательная литература. То, что соединение двух стихий, двух жизней, двух возрастов, и очень интересно, очень рекомендую.

СТАХОВСКИЙ: Ольга Владимировна, у нас есть рубрика, суть которой очень проста. Гость, который у нас был на прошлой неделе, задает вопрос нашему следующему гостю, следующему герою, конечно, не имея ни малейшего представления, кто это будет.

АПЕКСИМОВА: Здравствуйте. Меня зовут Ирина Апексимова. У меня к вам вопрос: есть ли у вас дома тотемное животное?

ВОЛКОВА: Что такое – тотемное? За серость извините.

КУЗЬМИНА: Сейчас Женя вам объяснит.

СТАХОВСКИЙ: Предмет культа, скажем.

КУЗЬМИНА: Путеводная звезда.

ВОЛКОВА: Животное?

КУЗЬМИНА: Но это не обязательно тотемное животное.

ВОЛКОВА: Я знаю, что такое тотем. Это то, что вот у сердца.

СТАХОВСКИЙ: То есть у вас тотем – не животное, а вот, например, браслет. Из чего это?

ВОЛКОВА: Написала сценарий, отдала на Первый канал. Никак не дойдут руки прочесть, хотя это посвящено Первому каналу и очень славный сценарий. Я не послала на «Букера», я послала на Первый канал. Некогда прочитать уже два месяца.

КУЗЬМИНА: Может быть, стоит на «Букера»?

ВОЛКОВА: Нет, не стоит. Я не графоманка, я просто люблю сочинять, и там придумала историю про человека, которого я знаю.

КУЗЬМИНА: Подождите, а к браслету как это относится?

ВОЛКОВА: Дочь прислала мне змеевик и сказала… А я загадала, и я не снимаю, думаю: может быть, получится со сценарием. Я говорю: будет, будет, пройдет! Но теряю силы я, теряются.

КУЗЬМИНА: Бывает, как-то договариваетесь с небесами о чем-то?

ВОЛКОВА: Я очень рассеянная. Я просить не умею. Я больше люблю отдавать. У меня так быстро это получается – отдать, что я не успеваю попросить, забываю, что можно попросить соседей принести сумку, когда ты заболеешь. Я забываю о таких простых вещах. Я очень быстро живу, несмотря на свой преклонный возраст, у меня какой-то совершенно синхрофазотрон в башке, он врубается утром и вырубается ночью.

КУЗЬМИНА: А бывало, что в юности вы себя представляли в таком возрасте, как сейчас? Какой я буду…

ВОЛКОВА: Я очень пугалась увидеть себя в 45 лет, когда меняли фотографию раньше. Думала: какая я буду страшная!

СТАХОВСКИЙ: В паспорте?

ВОЛКОВА: В паспорте, да. И потом… Вы знаете, нет. Мне никогда не хотелось вернуть назад. Только вперед. И до сих пор хочется вперед. Хотя возраста своего не ощущаю и дико изумляюсь, потому что ноги бегают, слава тебе, господи, и прыгаю, и танцую. Люблю танцевать и люблю хулиганить. И внуки не дают возможность отсидеться.

СТАХОВСКИЙ: Что чистая правда. Я был на нескольких ваших спектаклях, вы же скачете там, как я не знаю кто. И на карачках она ползает, и прыгает она со стула на стол…

ВОЛКОВА: Это замечательно, потому что это бог дал такую возможность, сохранность какую-то, хотя я переболела всякими болячками. Наверное, это некий такой оптимизм и жизнелюбие, которые придают радость. Я не понимаю людей, у которых портится настроение от плохой погоды. Я не понимаю, я с детства этого не понимала.

СТАХОВСКИЙ: Подумаешь, погода! И что теперь?

КУЗЬМИНА: А есть что-то еще, что хочется очень сильно всегда сказать людям?

ВОЛКОВА: Не теряйте чувства юмора. И я могу адресовать вопрос вам: вы когда-нибудь страдали от того, что вы почувствовали, что вы потеряли чувство юмора?

СТАХОВСКИЙ: Страшно представить.

ВОЛКОВА: А для меня чувство юмора – это самоирония прежде всего. Это не умение смеяться анекдотам хорошим или придумывать анекдоты, это самоирония. В самые тяжелые минуты говорила: возьми сантиметр и измерь тень своей глупости. Получила по морде – нарвалась.

КУЗЬМИНА: Как мало времени! Будем искать книжку вашу, чтобы узнать вас получше.

СТАХОВСКИЙ: Да. И повод пригласить вас еще раз.

КУЗЬМИНА: Спасибо вам большое.

СТАХОВСКИЙ: Спасибо. Наши искренние симпатии и любовь примите, пожалуйста.

ВОЛКОВА: Спасибо. Я с большим удовольствием пришла к вам в гости. Я очень люблю вашу программу.

Смотрим

Популярное видео

Авто-геолокация