Профитроли Сергей Соловьев

21 сентября 2014, 15:00

Персоны

 

КУЗЬМИНА:  Вера Кузьмина, Евгений Стаховский, Владимир Фадеев в студии.

 

СТАХОВСКИЙ:  Начинается «Школьная анкета», программа, куда приходят люди, не требующие особого представления. Сегодня у нас в гостях Сергей Соловьев. Добрый день.

 

СОЛОВЬЕВ:  Здравствуйте.

 

СТАХОВСКИЙ:  Спасибо вам большое, что нашли время, выбрались к нам, чтобы рассказать о том, что происходит в жизни.

 

СОЛОВЬЕВ:  Спасибо, что позвали.

 

СТАХОВСКИЙ:  Мы как-то счастливы, мне кажется, заранее нашей сегодняшней встрече. Итак, «Школьная анкета», первые пункты надо заполнять. Сергей Александрович Соловьев, день рождения - 25 августа 1944 года, город Кемь Карело-Финской АССР. Я был в Кеми как-то проездом.

 

СОЛОВЬЕВ:  Ну как, благородное дело. Дотуда добраться трудно, выбраться еще труднее, но это того стоит.

 

КУЗЬМИНА:  В смысле в обратную сторону?

 

СОЛОВЬЕВ:  Ну, это еще с давних времен повелось. До Кеми-то можно было дотрюхать, а вот назад уже сложно.

 

КУЗЬМИНА:  Как назывались жители Кеми?

 

СОЛОВЬЕВ:  Кемчане.

 

СТАХОВСКИЙ:  Хороший город, это же часть Карелии до сих пор?

 

СОЛОВЬЕВ:  У меня даже в паспорте было написано: уроженец Карело-Финской АССР.

 

СТАХОВСКИЙ:  Сколько вам было лет, когда вы уехали оттуда?

 

СОЛОВЬЕВ:  Мне лет не было. Восемь-девять месяцев, может быть, год, не знаю, я так подробно не интересовался этим периодом жизни. Но я был там еще в 60-е годы, мне было интересно просто, откуда же все-таки я, и на меня это произвело очень хорошее и очень большое впечатление. Это совершенно замечательный, в общем, такой приморский, североморский русский город, маленький, провинциальный. Вообще в провинциальных маленьких русских городах огромнейшее обаяние, даже еще до сих пор где-то сохранилось. Тем более что родился я вообще в таком… Там храм, как говорят на Севере всегда, без единого гвоздя, значит, там был великий петровский иконостас, который к тому времени, когда я приехал туда, украли. Ну, это были трудные времена первых лет советской власти. Возможно, даже сожгли, неизвестно. И в ограде этого храма стоит там домик, он до сих пор стоит, и вот в этом домике я… во всяком случае, из роддома меня туда привезли. И там замечательный был пейзаж - это я, естественно, вспоминаю не по тем временам, а по 60-м годам, - потрясающий, из домика из этого. Можно было подойти к окошку, и сразу видно песок, серый-серый, серенький песочек; по этому серенькому песку маленькие-маленькие всходы, тоже серенькие: это картошка. Причем она плохо там рождается, эта самая картошка, плохо она зацепляется. Это картофельное поле. Картофельное поле опять переходит во что-то серенькое-серенькое, но такое как бы рябое, рябое серенькое - оказывается, это море. Это море. И вот напрямую от окошка через это море, через несколько километров, - Соловки.

 

СТАХОВСКИЙ:  Белое, разумеется, море.

 

СОЛОВЬЕВ:  Белое, исключительно Белое, как бы серое. Но вот само по себе географическое твое помещение в этот створ, оно дает такое интересное очень душевное состояние.

 

СТАХОВСКИЙ:  То есть кольнуло что-то такое?

 

СОЛОВЬЕВ:  Да, да. Ну, естественно, Особлаг был там в Кеми, самый главный такой, значит, пересылочный пункт гулаговский в 30-е годы. Моя бабушка, она тоже как бы североморка, она родилась и прожила всю свою жизнь практически на самом дальнем архангельском маяке. И в какой-то момент она осталась без отца и без матери, ей было 16 лет, и у нее осталось там шестеро, по-моему, детей, на маяке, больше никого не было. И вот она никуда не уехала, а продолжала там жить, и детей этих воспитала, и даже сейчас сухогруз ходит по этой архангельской акватории, значит, называется он «Башмаков». Их фамилия была Башмаковы, и Башмаков - это был старший из тех детей, которых бабушка воспитала, и он стал первым гидрографом архангельского шельфа. Это, конечно, фантастика.

А дальше… Значит, деда посадили - естественно, ни за что, потому что он занимался никакой не политикой, ничего, а банковским делом он занимался. Но ему вроде как сказали, что, когда белые приходили, Антанта, вроде как он там не пошел, значит, на «проспект Сахарова», а вроде как дальше ковырялся с этими самыми счетами. Этого было достаточно, чтобы его посадили. А у нее уже было двое детей. И она с двумя детьми, значит, когда деда посадили - еще были такие либеральные времена, - представляете, она добилась, она говорит: можно я за ним поеду в ссылку? И поехала в Кемь. Так я оказался в Кеми.

 

СТАХОВСКИЙ:  Это у вас бабушка по отцовской линии?

 

СОЛОВЬЕВ:  Эта бабушка по материнской. По отцовской линии в это время готовилась пережить блокаду города Ленинграда.

 

КУЗЬМИНА:  Есть ощущение, что ваши температурные предпочтения - а за кадром мы выяснили, что вы прохладу любите - как раз из Кеми откуда-то явно.

 

СОЛОВЬЕВ:  Конечно, конечно, а потом я еще в Питере прожил самые хорошие такие…

 

КУЗЬМИНА:  То есть для вас сегодняшние плюс 18-20 уже жарковато.

 

СОЛОВЬЕВ:  Во-первых, жарковато, и еще раздражает. Мне хочется все время прищуриться, потому что я понимаю, что не должно быть сейчас ни солнца вот этого безумного, никаких этих…

 

КУЗЬМИНА:  Должна быть рябушка такая серенькая.

 

СТАХОВСКИЙ:  Снежку бы уже!

 

СОЛОВЬЕВ:  Серенькое, серенькое… Снежку тоже не надо.

 

СТАХОВСКИЙ:  Снежку тоже не надо?

 

СОЛОВЬЕВ:  Нет-нет-нет, тут нужно…

 

СТАХОВСКИЙ:  Поймать вот этот баланс аккуратный.

 

СОЛОВЬЕВ:  Очень тоненьким нужно быть, очень тонким ценителем ранней осени.

 

СТАХОВСКИЙ:  Где вы жили в Ленинграде, когда переехали?

 

СОЛОВЬЕВ:  На улице Херсонской. Но это было очень смешно, как я на самом деле жил в Ленинграде. Я же дикий вообще совершенно в смысле происхождения, не только из-за Кеми, а из-за того, что мой отец работал огромным начальником в Смерше.

 

КУЗЬМИНА:  Это же контрразведка.

 

СОЛОВЬЕВ:  Контрразведка, разведка, я знаю, что они там с Андроповым были на Северном фронте. А мама была, как известно, дочкой врага народа, и вот в результате этого немыслимого мезальянса: отец, значит, влюбился в маму (мама была очень молоденькая, ей было 17 лет), а в его ведомстве это считалось вообще чудовищным просто преступлением - жениться на дочке врага народа, да еще будучи женатым, - и его во время войны не выгнали ниоткуда, а уже после войны выгнали.

 

СТАХОВСКИЙ:  Все-таки.

 

СОЛОВЬЕВ:  Обязательно, ну как, не бывает такое безнаказанно. Вот, и когда мы приехали в Ленинград, у него была роскошная квартира как у смершевца, но там жила старая жена - в смысле не старая, а первая жена, она была совсем не старая, - и он сказал: нет, мы туда не поедем жить; и мы поехали жить к бабушке Лукерье Николаевне, которая жила на Невском, 5, квартира 8. Это прямо начало Невского, роскошный пентхауз. Там сейчас меня даже не пускают, я недавно хотел зайти, его кто-то отремонтировал, и меня до 4-го этажа пустили, а дальше…

 

СТАХОВСКИЙ:  А дальше нет? То есть там живут какие-то люди, да?

 

СОЛОВЬЕВ:  Наши, наши люди со счастливой олигархической судьбой, конечно. А сначала там жила бабушка.

 

СТАХОВСКИЙ:  Невский, 5, это же прямо рядом с Дворцовой площадью.

 

СОЛОВЬЕВ:  Да, напротив Генерального штаба. А бабушка там жила всю блокаду, в одной комнате, похоронила четырех детей. И они сожрали все обои; когда мы приехали, всё это еще было сожрано, еще не оклеено было. И мы там жили, восемь человек, что ли, в этой комнате с бабушкой. И была замечательная, как у Высоцкого было, на 40 с лишним комнаток всего одна уборная. Была гениальная уборная! Вот это одно из самых сильных впечатлений моего детства. Уборная была одна, действительно большая, и в уборной стояли кариатиды.

 

СТАХОВСКИЙ:  Подпирая потолок.

 

СОЛОВЬЕВ:  Подпирая потолок, очень высокий, кариатиды. Между кариатидами было всё разгорожено на кабиночки. И каждый раз, приходя в уборную, я понимал, что с этим процессом связано что-то очень высокое, важное… Я даже там с большими задержками осуществлял свои надобности, потому что меня так это вообще поражало каждый раз. Потом попривык.

 

СТАХОВСКИЙ:  Но все равно, может быть, от этих кариатид и пошло первое какое-то вырабатывание вкуса культурного.

 

СОЛОВЬЕВ:  Конечно, о чем вы говорите, этим сортирным кариатидам я обязан просто…

 

СТАХОВСКИЙ:  Практически всем.

 

СОЛОВЬЕВ:  Да-да-да.

 

ФАДЕЕВ:  Сергей Александрович, а вообще вот этот маленький дом на погосте, где прошло ваше детство…

 

СОЛОВЬЕВ:  Там детство не прошло. Там вот я родился и до 8 месяцев… Причем там была тоже (извините, что я вас перебил) одна смешная история. Значит, была бомбежка какая-то, немцы бомбили, естественно, и я выпал из коляски. И мама, которой было тогда восемнадцать, что ли, лет, она так была поражена этим фактом, что я вывалился из коляски во время бомбежки, что она сказала: пока он не заговорит, я вообще не буду ни есть, ни пить, и не буду жить, я буду ждать, когда он заговорит. И вот к сегодняшнему дню, как вы понимаете, я заговорил уже довольно свободно.

 

ФАДЕЕВ:  Понятно. Ну в 8 месяцев рано желать, чтобы ребенок заговорил.

 

СОЛОВЬЕВ:  А разве можно там было чего-то желать? Смерш, враги народа, друзья народа, понимаете, полковники, подполковники, Кемь, война…

 

СТАХОВСКИЙ:  Кемь, война, 1944 год, конечно.

 

ФАДЕЕВ:  А вот этот унылый пейзаж, как мне кажется…

 

СОЛОВЬЕВ:  Он чудесный.

 

ФАДЕЕВ:  Поле с редкими кустами серого картофеля, серая рябь на море на Белом, серое небо над Питером почти что постоянно (я тоже оттуда) - как вы полагаете, это вообще отложило свой след на вашей философии жизненной?

 

СОЛОВЬЕВ:  На философии - не знаю, но на том, что глазам приятно, это точно. Я потом увидел у Серова всякие рисунки такие, помните, там Петр Первый у Петергофа по какой-то грязи куда-то идет с каким-то окружением?..

 

ФАДЕЕВ:  Да, в ботфортах таких.

 

СОЛОВЬЕВ:  Да, в ботфортах, все в золоте и, как говорят, извините, в говне по пояс одновременно. Вот это ощущение одновременного пребывания в золоте и в говне…

 

КУЗЬМИНА:  Кариатида в туалете.

 

СОЛОВЬЕВ:  …мне до сих пор радостно и приятно.

 

СТАХОВСКИЙ:  Отложилось совершенно однозначно, вспомните «Ассу» или «Черную розу», например, - вот оно, всё тут же и нарисовалось, но только в слегка гротескном, может быть, даже еще варианте.

 

СОЛОВЬЕВ:  Да-да-да.

 

СТАХОВСКИЙ:  Вы хорошо учились в школе?

 

СОЛОВЬЕВ:  В школе – нет. Я ведь вообще такой туповатый в том смысле, что у меня никаких особых способностей к чему-то. Я почему и в кинорежиссеры…

 

КУЗЬМИНА:  Пошел.

 

СОЛОВЬЕВ:  Попал. Я попал. Мне всегда хотелось чего-то… Один факт моей жизни абсолютно необъясним для меня тоже. Мне рассказывала бабушка Лукерья Николаевна, блокадная бабушка, что моему отцу она говорила: слушай, его бы нужно проверить, Саша, на это самое…

 

СТАХОВСКИЙ:  На ку-ку.

 

СОЛОВЬЕВ:  Да, на ку-ку. Потому что, говорит, я пришла, а он карандашом под радио дирижирует как бы оркестром. Вот это откуда, я не знаю вообще, потому что никаких к тому оснований не было. И у меня потом всю жизнь было желание заняться каким-то индивидуальным, отдельным художественным творчеством.

 

СТАХОВСКИЙ:  То есть сесть, чтобы меня никто не трогал, а я бы чего-нибудь сам себе пилил, да?

 

СОЛОВЬЕВ:  Да. Видимо, вот это один на один с радио - кайф был. И сегодня он повторился. Хотите, я вам продирижирую что-нибудь?

 

СТАХОВСКИЙ:  А мы споем.

 

КУЗЬМИНА:  Но дирижировать все-таки оркестром, то есть управлять каким-то количеством людей. Либо… с партией же что-то было тоже связано?

 

СТАХОВСКИЙ:  С какой партией, коммунистической?

 

КУЗЬМИНА:  Что-то такое было, что вы даже взносы не платили, а почему-то по лестнице поднимались каким-то образом…

 

СОЛОВЬЕВ:  А, нет, это во ВГИКе. Значит, я действительно взносы не платил, ничего не делал, комсомольский билет не знал где, но на 4-м курсе мне сказали: вы знаете, вам, наверное, нужно будет принять наше предложение - мы хотим выдвинуть вас в ЦК ВЛКСМ.

 

ФАДЕЕВ:  Членом ЦК?

 

СОЛОВЬЕВ:  Членом, да, какого-то политбюро, у них там было какое-то.

 

ФАДЕЕВ:  Политбюро не было.

 

СОЛОВЬЕВ:  Верхушка какая-то была.

 

КУЗЬМИНА:  Вы придираетесь, Владимир Иванович.

 

СОЛОВЬЕВ:  Если я начну сейчас выяснять подробности ваши…

 

ФАДЕЕВ:  Я-то как раз из ЦК того самого.

 

СОЛОВЬЕВ:  А-а-а! Я чувствую, что тип вопроса-то мне известный…

 

СТАХОВСКИЙ:  Конечно, у нас же тут свои кагэбэшники сидят, что вы думаете, просто так, что ли, всё? Нам просто так не разрешают. Но подождите, до ВГИКа-то ведь была же еще и ленинградская история. Это ведь правда, по крайней мере некоторые издания об этом говорят, что вы там чуть ли не случайно встретились где-то с Игорем Владимировым, выдающимся ленинградским режиссером? Что-то такое у вас произошло. Как вы вообще попали в эту среду?

 

СОЛОВЬЕВ:  Я вам скажу, что вообще в эту среду я попал благодаря тому, что я познакомился очень рано с Валерой Плотниковым.

 

СТАХОВСКИЙ:  Вот как.

 

СОЛОВЬЕВ:  Он ослепительно талантливый человек, вот то, чего у меня нету, причем лично одаренный человек.

 

ФАДЕЕВ:  Но вы же научили его фотографировать.

 

СОЛОВЬЕВ:  А фотографировать это уже потом. Он был к этому времени уже замечательным совершенно художником, графиком, живописцем, потрясающим живописцем. Вот, и я с ним познакомился, и началось всё с того, что Валера как-то говорит: а ты вообще как, шурупишь в чем-нибудь? А их выгнали как раз вместе с Шемякиным, они вместе с Шемякиным учились…

 

СТАХОВСКИЙ:  И как раз турнули, понятно за что.

 

СОЛОВЬЕВ:  Да-да-да, к моменту нашего знакомства их турнули. И, значит, Шемякин в одну сторону, а Валера, его как-то в мою сторону занесло. И он говорит: ты шурупишь в чем-нибудь вообще? Я говорю: шуруплю, конечно, что, ты не видишь?

 

СТАХОВСКИЙ:  Посмотри на меня, да.

 

СОЛОВЬЕВ:  Он говорит: а в музеи ходишь куда-нибудь, в какой-нибудь?.. Кстати, был на Херсонской улице музей Ленина, там он ночевал перед революцией.

 

СТАХОВСКИЙ:  Херсонская, я все пытаюсь вспомнить, это какой район, извините?

 

СОЛОВЬЕВ:  Херсонская, Смольнинский район.

 

СТАХОВСКИЙ:  А, Смольный, да, да.

 

СОЛОВЬЕВ:  И, значит, я говорю: «Да, хожу». Он говорит: «Что тебе нравится из живописи-то вообще?» Я говорю: «Очень хорошая картина "Бурлаки на Волге"».

 

ФАДЕЕВ:  Нормально.

 

СОЛОВЬЕВ:  Нормально. Он: «Что-нибудь еще производит на тебя впечатление?» Я говорю: «Айвазовского "Девятый вал", тоже очень такая...» - «Еще чего-нибудь?» - Я говорю: «Больше ничего». – «Ну ладно, пойдем, говорит, сходим в Эрмитаж». И мы стали ходить в Эрмитаж, и я до сих пор туда хожу.

 

КУЗЬМИНА:  С тех самых пор.

 

СТАХОВСКИЙ:  И началось вот так, да.

 

СОЛОВЬЕВ:  И началось.

 

СТАХОВСКИЙ:  А Владимиров-то откуда взялся в итоге?

 

СОЛОВЬЕВ:  Из этой же… хотел сказать: пьянки. Из этого же, да.

 

КУЗЬМИНА:  Будем сегодня называть всё своими именами.

 

СОЛОВЬЕВ:  Оттуда же. Потом уже вроде как у меня на физиономии странный отпечаток интеллигентности появился…

 

СТАХОВСКИЙ:  Непонятно, откуда, да?

 

СОЛОВЬЕВ:  Непонятно откуда. И был замечательный телевизионный режиссер в Питере Алексей Александрович Рессер, он меня тоже где-то поймал и сказал: нужно тебе быть ведущим телевизионным.

 

КУЗЬМИНА:  Вот, кстати говоря.

 

СТАХОВСКИЙ:  Сергей Соловьев у нас сегодня в «Школьной анкете», кинорежиссер, сценарист, продюсер, народный артист Российской Федерации. Мы остановились на том, что вам прочили карьеру телевизионного ведущего, но, видимо, как-то не сложилась.

 

СОЛОВЬЕВ:  Очень сложилась. Я каждое воскресенье…

 

ФАДЕЕВ:  Цикл передач я смотрю.

 

СОЛОВЬЕВ:  Это сейчас-то ладно, а тогда…

 

КУЗЬМИНА:  Детское и юношеское телевидение?

 

СОЛОВЬЕВ:  Было просто нормальное телевидение, оно одно-единственное было, еще не было студии на Чапыгина, а была такая вшивенькая-вшивенькая маленькая студия, в которой экспериментировали с телевидением еще чуть ли не во время войны. И там вот я каждое воскресенье: «Здравствуйте, ребята! Начинаем передачу "Юный пионер"!» Каждое божье воскресенье я, значит, всё это дело… Потом, я не знаю, вел там про каких-то Хрюшу с Манюшей что-то, про пионера Васечкина - я был пионер… Нет, там большая, серьезная карьера была, серьезная карьера.

 

СТАХОВСКИЙ:  Большая звезда!

 

СОЛОВЬЕВ:  Но они все были случайные карьеры. Вторая часть карьеры. Действительно, Игорь Петрович Владимиров меня встретил на Невском и говорит: ну-ка, иди сюда, пойдем, я тебя определю к Товстоногову. И я у Товстоногова играл сколько-то там, тоже серьезная карьера. Между прочим, я потом еще долгое время пользовался связями, которые я приобрел тогда у Товстоногова. Я там был очень хорошо знаком с Иннокентием Михайловичем Смоктуновским, который в те времена, когда я играл какого-то там шпенделя в «Далях неоглядных», он играл «Идиота». Причем это гениальный спектакль. Я до сих пор помню, действительно, правда, я потом не видел таких спектаклей - нет, такого театра я никогда не видел, какой устраивал Иннокентий Михайлович. Очень хорошие отношения у меня были с Лавровым, которого я снимал в «Нежном возрасте» уже как своего товарища по лучшему драматическому театру 50-х годов.

 

КУЗЬМИНА:  А в тот момент кем вы себя представляли в будущем?

 

СОЛОВЬЕВ:  Никем я себя не представлял, потому что всё время была, знаете, очень интересная жизнь. Там до определенного момента я хотел быть подводником, мне очень нравились эти самые регланы и то, что они носят не бескозырки, а пилотки, и как они в эту самую дырку, так сказать, смотрят…

 

ФАДЕЕВ:  В перископ.

 

СТАХОВСКИЙ:  Какая-то романтика в этом чувствовалась.

 

СОЛОВЬЕВ:  Да, да. Ну, какая-то весомость жизненной задачи. Посмотрел в дырку вообще, точно сказал «пли» и пустил ко дну…

 

СТАХОВСКИЙ:  И всё хорошо, и всё работает. Героическая карьера, конечно.

 

СОЛОВЬЕВ:  Героическая карьера. Потом я посмотрел фильм «Летят журавли» - всё мгновенно кончилось, вся героическая карьера, так сказать, перевернуло мне башку, почему - я тоже не знаю. Вот так же, как я не знаю и не могу вспомнить, с какого хрена я дирижировал, понимаете, карандашом под радиоточку, точно так же я абсолютно не понимаю, почему, так сказать… Я просто прогуливал школу, а в Ленинграде прогуливать школу очень накладно, потому что холодно, а в кино билет стоил пять копеек детский. Я пошел, значит, купил, чтобы пересидеть в тепле, ну и попал на какой-то утренний сеанс фильма «Летят журавли».

 

СТАХОВСКИЙ:  И всё.

 

СОЛОВЬЕВ:  И всё, да, действительно, всё. А почему - я так и не знаю, я и не могу понять, понимаете, я до сих пор не могу понять.

 

СТАХОВСКИЙ:  Такое ощущение, что ваша жизнь, по крайней мере какой-то ранний период, о котором мы сейчас успели поговорить, это какая-то череда непонятных случайностей: то из коляски как-то вовремя выпал, то, значит, с Владимировым вовремя встретился, то на телевидение как-то угодил, то потом в кино случайно зашел, чтобы погреться, и это тоже перевернуло сознание. А если взять все эти моменты… У вас же в первую очередь ЛГИТМиК за плечами, да, или тогда это называлось просто Ленинградский?..

 

СОЛОВЬЕВ:  Нет, я не был, в ЛГИТМиКе не был.

 

СТАХОВСКИЙ:  Нет? А что это было, Ленинградский театральный институт?

 

СОЛОВЬЕВ:  Это мы с Левой Додиным просто учились в одном классе всё время, и я его всё время подбивал на то, чтобы он бросил всю эту свою любовь к театру безумную, понимаешь: «Театр начинается с вешалки, и на вешалке я буду главным гардеробщиком». Я говорю: Лёва, какой ты гардеробщик, давай, так сказать, авантюрное делай кино, живое… Он говорит: нет, нет, нет, даже не говори, я - человек театра. А он действительно человек театра, вот так странно.

 

СТАХОВСКИЙ:  Ну, каждому свое.

 

СОЛОВЬЕВ:  Да. Хотя у нас с ним была совместная творческая работа колоссальная, которую я до сих пор вспоминаю с огромным удовольствием. Мы с ним устраивали чёс по ленинградским школам, это был, по-моему, шестой класс… нет, какой шестой, четвертый или пятый. Мы играли «Сказку о рыбаке и рыбке», он играл дедку, а я бабку, у нас там в школе лежала сеть, корыто, и мы пользовались очень большим кассовым успехом…

 

СТАХОВСКИЙ:  Деньги собирали?

 

СОЛОВЬЕВ:  Нет, тогда же никаких, тогда слова «деньги» не знали.

 

СТАХОВСКИЙ:  Но какое-то поощрение было, нет?

 

СОЛОВЬЕВ:  Никакого, никакого. Чисто моральное поощрение. Но оно было очень мощным и очень сильным.

 

КУЗЬМИНА:  Хорошо, а как вы пришли во ВГИК?

 

СОЛОВЬЕВ:  Ногами. Ногами я пришел во ВГИК. Ну, после «Летят журавли» я понимал, что ничем другим я заниматься не буду, буду заниматься только этим. И вообще у меня какая-то странная разборчивость появилась. Значит, я понимал, что единственный институт в Советском Союзе, который готовил к кино, был ВГИК, но я почему-то – почему, я тоже не могу вам сказать, - я почему-то решил, что я буду учиться или у Козинцева, или у Ромма, а больше я ни у кого учиться не хочу.

 

КУЗЬМИНА:  К Ромму вы и попали.

 

СОЛОВЬЕВ:  К Ромму я и попал, причем я приехал в Москву не с целью поступать во ВГИК, а с целью посмотреть, как поступают. Вот я приехал, мне мама дала папку такую, значит, в папке были двое носок, одна рубашка нейлоновая, потому что у нее очень хорошо воротник стирался подолом, и она опять чистая, вот, и три бутерброда. Поехал я на неделю, и вот до сих пор здесь живу. Папку потерял, рубашка сносилась, бутерброды съел.

 

СТАХОВСКИЙ:  Носки порвались. А вы живы, здоровы, слава богу.

 

СОЛОВЬЕВ:  Да.

 

СТАХОВСКИЙ:  А какие у вас впечатления остались от Михаила Ильича? Наверняка было какое-то первое впечатление?

 

СОЛОВЬЕВ:  У меня странные, понимаете, всё такие впечатления. Сильное было впечатление, потому что мы с ним познакомились - опять-таки, ну что такое! - в туалете. Там, значит, вызвали меня сдавать экзамен, а потом сказали: нет, мы лучше перерыв сделаем. А мне уже было дурно от того, что пока я дождался…

 

КУЗЬМИНА:  И пересидел, перегорел.

 

СОЛОВЬЕВ:  И я понимаю, что кариатид там нет, но хоть какой ни на есть, есть же туалетик. Я зашел в этот туалетик, значит, и тут зашел Ромм, который объявил перерыв. Я его узнал по фотографии. И Ромм несколько раз посмотрел на меня, потому что была странная такая история: Ромм быстро зашел, всё сделал, что хотел, и пошел, а когда он смотрел на меня, я как бы стоял у стенки и ничего не делал.

 

СТАХОВСКИЙ:  Просто так вжался.

 

СОЛОВЬЕВ:  Да, как-то так у стенки стоял с задумчивым видом. И это его заинтересовало на некоторое время…

 

КУЗЬМИНА:  Посмотри, говорит, парень использует это помещение в совершенно других целях. Интересный подход!

 

СОЛОВЬЕВ:  Да, да.

 

ФАДЕЕВ:  Сергей Александрович, а большим бы начальником вам хотелось стать?

 

СОЛОВЬЕВ:  Да вы что? Я, во-первых, был большим начальником…

 

ФАДЕЕВ:  Нет, всем кино руководить российским?

 

СОЛОВЬЕВ:  Я всем кино руководил российским.

 

ФАДЕЕВ:  Вы были председателем Союза…

 

СОЛОВЬЕВ:  Председатель Союза кинематографистов российского. Это бред сивой кобылы, понимаете.

 

ФАДЕЕВ:  Бред?

 

СОЛОВЬЕВ:  Ну конечно.

 

ФАДЕЕВ:  Неинтересно?

 

СОЛОВЬЕВ:  Абсолютно неинтересно, и мало того, что неинтересно, к этому нужно иметь особый тип способностей, особый тип способностей и какие-то особые психологические качества. Единственное, я на этом посту что старался сделать… я понимал, что Союз кинематографистов России, допустим, это абсолютно добровольная организация и там не может быть ни плохих, ни хороших, ни передовых и прогрессивных, ни регрессивных, никого. Все абсолютно одинаковые, понимаете, и всем нужно как-то по возможности помогать. А организовывать кинематографию - это нужен талант, колоссальный талант, сила воли и исключительная разумность.

 

СТАХОВСКИЙ:  И вообще, этим должен заниматься, наверное, не художник, а все-таки эффективный менеджер, управлять процессом - это отдельная наука.

 

СОЛОВЬЕВ:  Конечно, конечно. Можно его даже таким похабным словом назвать, как эффективный менеджер, а можно назвать - нормальный человек, вменяемый. Вменяемый человек, который понимает, из чего состоит это вообще.

 

КУЗЬМИНА:  Поговаривают, что вы изобрели презентацию кино, презентацию фильма, вообще слово презентация?

 

СОЛОВЬЕВ:  Это да, да, да. С меня начались.

 

СТАХОВСКИЙ:  С вас начались презентации, да.

 

КУЗЬМИНА:  А как мысль пришла?

 

СОЛОВЬЕВ:  Мысль, я не знаю, как она пришла, я помню, что мы когда закончили «Ассу», закончили эту самую историю, вроде как от картины всегда что-то остается, а тут от картины у меня осталась какая-то груда вообще невостребованных вещей. Груда новых знакомств, потрясающие Курехин, Тимур Новиков. Огромное количество живописи, которую мы пересмотрели, коммуникейшн тьюб - это же всё вещи, материальные вещи были. Я думаю, ну как-то дико всё это побросать или сдать, нужно как-то вместе с картиной, что ли, это показать, потому что это - часть картины. Поэтому ни о какой такой презентации мне в голову мысль не приходила. Я подумал о том, что хорошо бы сделать премьеру картины, связанную с воздухом картины, с материальным миром картины, чтобы это было каким-то единым целым. Но оказывается, что это и есть презентация.

 

СТАХОВСКИЙ:  Так и повелось.

 

СОЛОВЬЕВ:  Причем это очень смешно было, это очень смешно было. И попадались удивительно хорошие люди. Допустим, всё это безобразие разрешил тогда первый секретарь райкома, я уж не помню, как назывался этот райком, там, где МЭЛЗ. Сказал: да ладно, пусть он делает. У него дважды только нервы сдали. Один раз он мне позвонил, где-то меня нашли: «На Пасху заводили религиозную музыку, - он говорит, - что это такое? Мы что, об этом договаривались?» Я говорю: «Какая религиозная музыка?» - «Там сейчас народ, битком набито народу, и все слушают религиозную музыку». Я позвонил: «Что там вы играете, что за это самое?..» - «Да нет, мы играем Рахманинова». Я говорю: «Рахманинов это не религиозная музыка, это светская музыка». Убедить я его не мог, это была у него большая обида на меня, но потом он ее как-то пережил.

И второе, когда мы всю эту живопись собрали, там выставка большая в клубе МЭЛЗ была (кстати, чудесное место до сих пор, там сейчас «Современник» играет), вот я туда пришел, мы развесили все эти картины, значит, причем мы их собрали все или по помойкам, или у ментов, которые уже были арестованы, или в КГБ нам кое-что отдавали…

 

КУЗЬМИНА:  Какие-то приличные картины явно?

 

СОЛОВЬЕВ:  Ну, как бы приличные, хотя по тем временам они все были неприличные, поэтому они там и оказались, все были неприличные. И этот самый человек, первый секретарь райкома сказал: давайте мы организуем, чтобы это не было единоличным ничьим решением, комиссию из ветеранов, туда-сюда, а вы проведете им экскурсию. Ну, собрали там ветеранов, и не только ветеранов, каких-то молодых функционеров, и пошли все. И мы дошли до одной картины, значит, наверху, хорошая, очень красивая картина, не помню, как она называлась, но там частью композиции в левом верхнем углу являлся, так сказать, использованный презерватив, такой, значит, он висел. И мы остановились, я говорю: вот это такая-то картина, такой-то художник. А вы учтите, это вообще советская власть еще на дворе!..

 

СТАХОВСКИЙ:  Запредельные вещи, конечно.

 

СОЛОВЬЕВ:  Запредельные вещи. Они понимали, что что-то произошло, если их привлекли в комиссию по оценке таких картин. И один какой-то человек говорит: «Простите, пожалуйста, я правильно понимаю, слева это презерватив?» Я говорю: «Насколько я понимаю, да, презерватив». – «Угу… А что, использованный презерватив?» Я говорю: «Я не знаю, использован, не использован, до таких тонкостей я не знаю всё это».

 

ФАДЕЕВ:  На картине это не видно.

 

СОЛОВЬЕВ:  Много тут дискутировать можно. Он говорит: «Скажите, а вам это кажется нормальным?» Я говорю: «Ну да, нормальным, конечно. Картина хорошая, красивая, иначе бы мы ее не взяли». Они все помолчали, и он сказал гениальную фразу совершенно, член партийной какой-то ревизионной комиссии, он сказал: «Ну, бог вам судья». И на этом мы как бы расстались.

Вот сейчас недавно, я не знаю, полгода назад, мы хотели к юбилею «Ассы» - 30 лет, что ли, - собрать опять всю эту выставку. Стали искать, где, что, куда всё рассосалось-то. Тыкались, мыкались туда-сюда - нет, исчезло. Ни коммуникейшн тьюб нету, ни железного занавеса нету, ничего нету. Я говорю: да что за маразм, не могло же всё это исчезнуть-то вообще? Нашли, не исчезло. Оно всё в Русском музее.

 

СТАХОВСКИЙ:  О, всё хранится, да? Прекрасно.

 

СОЛОВЬЕВ:  В Русском музее и в Третьяковской галерее. И, значит, замечательно всё описано. И вышла чудесная книга совершенно, толстый том, роскошно изданный, называется «Удар кисти», вот по поводу всей этой живописи, которая была тогда и которая… она, вы знаете, я даже не удивился, вот правильно она туда попала.

 

СТАХОВСКИЙ:  Правильно. Вот видите, опять какая-то случайность с вами в жизни случилась.

 

КУЗЬМИНА:  А у вас же у самого коллекция, или, по крайней мере, вы…

 

СОЛОВЬЕВ:  Ну, это уже не надо там комиссии собирать никакой.

 

КУЗЬМИНА:  Это понятно. Есть что-то среди вашей коллекции, какой-то автор, особенно дорогой для вас, или любимая картина?

 

СОЛОВЬЕВ:  Все там авторы особенно дорогие для меня и особенно любимые, потому что я не собираю ничего, но я как бы… Был такой художник великий, самый великий русский художник, на мой взгляд, - это неизвестный русский художник. А что такое неизвестный русский художник?

 

КУЗЬМИНА:  Крестьянские…

 

СОЛОВЬЕВ:  Это усадебная живопись, понимаете, это так называемые крепостные художники, которых потом выучивали, которые писали в совершенно изумительной манере. Они писали, начинали писать под прямым своим впечатлением, то есть такой был как бы наивный реализм потрясающей красоты. Потом их отправляли учиться в одно место, в другое, кто-то из Италии возвращался. И вот эти портреты, эта живопись. Кстати, у меня сейчас будет очень дорогая мне выставка…

 

КУЗЬМИНА:  Выставка 17 октября, по-моему.

 

СОЛОВЬЕВ:  17 октября в Академии художеств, в галерее на Пречистенке Зураба Церетели, там четыре огромных мне дали зала, там будет фотографическая выставка моя, тоже к чему я отношусь с чрезвычайной любовью и серьезностью, а самое главное, вместе с этой фотографической выставкой, в которой нет ни одной концептуальной мысли, - вот во всей огромнейшей выставке ни одной концептуальной мысли; я не вытравлял, я просто их не имел, как выяснилось, - там же будут вот эти мои картины потрясающих русских художников.

 

СТАХОВСКИЙ:  Сергей Александрович, я вам честно скажу, вот, например, «Черная роза», я ее посмотрел первый раз, когда мне было лет, наверное, двенадцать, и она, конечно, меня свернула в определенную сторону совершенно однозначно. И на сегодняшний день, если бы мне пришлось составить список из десяти моих любимых русских фильмов, то абсолютно точно «Черная роза» туда бы угодила. Я не буду спрашивать о том, тяжело ли вам было над ней работать…

 

СОЛОВЬЕВ:  Нет.

 

СТАХОВСКИЙ:  Не тяжело? Легко? Вы знаете, это вообще, мне кажется, мой любимый жанр - такой гениальный бред местами, который я страшно люблю и который там периодически расцветает такими красками, черно-белыми красками, наверное, в первую очередь. А есть все-таки какие-то работы у вас, которые для вас оказались наиболее любимыми, наиболее трудными, может быть?

 

СОЛОВЬЕВ:  Знаете, вот я серьезно говорю, что трудностей вспомнить я не могу, потому что их не было. Их не было. То есть нужно было просто нормально, честно работать, не халтуря. То есть трудности от нетрудностей отличаются тем, что, если можешь сделать быстренько и халтурно, нужно не делать. Потруднее, конечно, сделать не халтурно, но вот это нужно сделать. И вся трудность. Всё остальное – глупости: разговоры с начальством там, поиски финансирования - унизительные, омерзительные, ужасные. Спрашивают: когда вам легче работалось, в годы советской власти или сейчас? Да конечно, в годы советской власти! Они, все начальники, которые тогда казались мучителями, сейчас во сне прилетают ко мне и шелестят крылами ангельскими вокруг меня. Я слышу этот шелест: ширк-ширк-ширк! - и я понимаю: они прилетели, начальники, мои мучители из советской власти… Потому что вся цензура советской власти, она сводилась к очень понятным вещам.

 

СТАХОВСКИЙ:  По крайней мере, было понятно, чего нельзя.

 

СОЛОВЬЕВ:  Ясно, чего нельзя, ясно, за что он борется: он борется за свой стул. Если бы кто-то гарантировал ему: твоя задница на твоем стуле будет вечно сидеть - он бы разрешил всё, ему даже любопытно было.

Цензура денег - это самая страшная, самая отвратительная, самая безжалостная, самая чудовищная цензура. Я даже никогда в жизни вообще не предполагал, что когда-нибудь настанут такие унизительные, отвратительные, страшные времена нищенства. «Дайте мне, пожалуйста… вы знаете, у меня была "Черная ро…"» - «Какая "Черная роза"?» - «Ну дайте мне что-нибудь…» Это же стыд, ужас и позор. Сидение по этим чиновничьим лавкам, чиновники все стали с физиономиями римских патрициев, они все одеты в хорошие костюмы, понимаете, они, так сказать, вообще тебя с трудом различают на этом стуле в приемной. Это всё никуда не годится, это всё страшная, кошмарная ерунда. Поэтому природа трудностей и нетрудностей, она в творчестве - хотя я никогда не употребляю это слово по отношению к своим картинам в принципе, - в том, что ты делаешь, она незначительна, потому что, я уже сказал, можно халтурить, а можно не халтурить.

 

КУЗЬМИНА:  Слушайте, «Ассе» будет через три года уже сорок?

 

СТАХОВСКИЙ:  «Ассе»? Подожди, «Асса» 1987 года.

 

СОЛОВЬЕВ:  Да.

 

СТАХОВСКИЙ:  Почему сорок, если тридцать?

 

КУЗЬМИНА:  А, то есть было не 30-летие?

 

СТАХОВСКИЙ:  Было 25-летие, видимо, тогда. «Асса» 1987 года.

 

СОЛОВЬЕВ:  У меня очень плохая…

 

СТАХОВСКИЙ:  Память.

 

СОЛОВЬЕВ: Нет, память… Это анекдот знаете? «Слушайте, вы такой злопамятный. - Я не злопамятный, просто я злой и память у меня хорошая».

 

КУЗЬМИНА:  Есть что-то, что вы уже не успеете сделать?

 

СОЛОВЬЕВ:  Я ничего не успел уже сделать, и мне это ясно. То, что я рассказываю, это то, что по какому-то случаю что-то такое образовалось.

 

КУЗЬМИНА:  Вы любите место, в котором вы живете?

 

СОЛОВЬЕВ:  В смысле в каком, в широком, в узком?

 

КУЗЬМИНА:  Большая Бронная?

 

СОЛОВЬЕВ:  Хорошее место Большая Бронная. Вы знаете, вообще, вот если я вспоминаю место, в котором я жил, так сказать: Кемь…

 

СТАХОВСКИЙ:  Ленинград.

 

СОЛОВЬЕВ:  …Херсонская улица, Дворец пионеров имени Андрея Александровича Жданова, Ленинград, Большая Бронная, - мне это место чрезвычайно нравится. Это место можно назвать и Россией.

 

СТАХОВСКИЙ:  Россия в себе, в конкретном человеке, в Сергее Александровиче Соловьеве. Спасибо вам большое. Поздравляем еще раз с юбилеем, с 70-летием, которое буквально в конце августа у вас случилось.

 

КУЗЬМИНА:  И встретимся уже на выставке 17 октября на Пречистенке.

 

СОЛОВЬЕВ:  Приходите на Пречистенку.

 

КУЗЬМИНА:  Спасибо.

Смотрим

Популярное видео

Авто-геолокация