Academia Симон Шноль. "Космофизические факторы в случайных процессах". 1-я лекция

20 сентября 2010, 21:25

Симон Эльевич Шноль – профессор, доктор биологических наук, легенда отечественной науки, человек потрясающей эрудиции и научной смелости. "Вы видите и понимаете только то, что знаете", – так парадоксально просто профессор Шноль говорит о законе научного исследования. В своей лекции Симон Шноль рассказывает об интересных опытах, которые привели его к следующему выводу: независимо от общей теории относительности, пространство, масса и время связаны между собой. Сфера его научных интересов необычайно широка: он показал высокую вероятность колебательных режимов в биохимических реакциях. Так возникло новое направление в науке – природа биологических часов.

Стенограмма 1-й лекции Симона Эльевича Шноля:

Здравствуйте, садитесь, пожалуйста.
Я стою у доски 60 лет примерно, по мне, может, этого и не видно. В прежние годы я знал, как к вам обращаться. Я бы вам сказал бы «уважаемые товарищи», теперь я должен сказать «уважаемые коллеги». Я очень не сразу выйду на предмет, ради которого я сюда пришел.
Меня крайне волнует наблюдаемое понижение – в обществе в целом – интереса к науке. Я сужу по факультету. Очень многие замечательные люди, вместо того, чтобы идти в мучительный научный процесс, уходят в другие места. Наверно, вам это известно. Вот это один из моих мотивов… Но времени у меня очень мало, я могу вам сразу сказать, а вы попробуйте представить себе: 1951 год. Я только что окончил Университет, в 51 году, а до этого была война, а до этого много чего было. Я поступил в Университет сразу после детского дома и испытывал чрезвычайный восторг от жизни. А по окончании, это 51 год, ужасное время на самом деле. Погублена биология, была такая сессия ВАСХНИЛ, почти погублена техническая химия и много других обстоятельств, которых я вам сейчас излагать не буду, кое-что вы, наверно, слышали. И я, окончив с очень большими успехами Московский Университет, был счастлив получить предписание явиться на работу в одно из ответвлений атомного проекта. Это гарантировало мне работу, поэтому я был счастлив, кроме того, это было крайне интересно. Это такое было ответвление, где через меня проходили все радиоактивные изотопы синтезированные и сложные синтезы, чтобы искать им возможные мирные применения. Это звучит благородно - «мирные применения атомной энергии», это звучало как политическое дело. Но это означало большую лучевую нагрузку. Лучевая нагрузка. Что это такое? Это капитаны госбезопасности, не меньше, привозили мне в секретных своих машинах, в тех же самых, в какие они арестованных возили, контейнеры. А дальше я должен был занимать оттуда радиоактивность разную и все с ней делать. Это я вам рассказываю не с тем чтобы… чтобы сказать, что я перед вами живой стою, потому что очень аккуратно работал. Малейшие неаккуратности, где-нибудь оставленные препараты, где-нибудь не то, и я перед вами не стоял бы. Я на самом деле и стою-то здесь нечаянно перед вами, потому что при всем…при всей моей похвальбе, какой я аккуратный, я облучился сильно. И давайте я вам расскажу уж, как все было.
В апреле 53 года я был прикреплен к специальному, как все мы были прикреплены, к специальной медицинской службе. Позвала меня, как мне казалось, пожилая тетя доктор. Ей было лет 35, я думаю, а мне было 21. И сказала: «Плохо ваше дело, вы же у нас взрослый человек, вы кончили Университет, мы к вам относимся как к сознательному человеку. Посмотрите на ваш график». График – как идет кровь, там лимфоциты… Не буду сейчас этого... Представьте себе ось абсцисс, ось ординат, точки идут, идут. Она взяла линейку, приложила к этим точкам и линия, которую она карандашом нарисовала, пересекла август, а дело было в апреле. Она сказала: «У вас есть время подготовиться, привести в порядок свои дела, потому что при такой динамике не выживают и было бы неправильно вам это рассказывать». Я вам это рассказываю вовсе не к тому, чтобы вам…наоборот… Во-первых, вам 21 или 22, или сколько-нибудь около того и вам скажут, что вам осталось жить до августа, вы не поверите. Я нисколько ее не слушал, мне было неприятно, потому что она положила меня на клеенку, такую знаете… такие вот топчанчики, с детской клеенкой, холодно лежать. Зачем-то она выстукивала, выслушивала. Раз мне все равно осталось жить до августа, чего же? Чего она меня выслушивает? А я наслаждался: только вы попробуйте вообразить узкую комнату, тут вот я лежу, а тут окно, прекрасное окно, освещаемое как в картинах голландцев и там прекрасная студентка-практикантка записывает ее слова. Она так прекрасна, а у нее так текут слезы, красота необычайная. И наверно, на фоне всех этих ее слов и чрезвычайных впечатлений я просто наслаждался. Ну, пусть подольше говорит, а я буду на нее смотреть, ничего не услышав. Потом только, идя оттуда, что она мне сказала? Что значит, я уже в августе концы должен отдавать? Она еще мне вдогонку сказала: «Вам имеет смысл поехать на Юг». Что мне на Юг ехать, я северный человек… Ну, так она мне сказала, я сказал дома, а у нас уже была семья и моя лучшая, до сих пор лучшая на свете… теперь ее надо называть торжественно, она профессор Мария Николаевна Кондрашова, Муся Кондрашова, тогда повезла меня на Юг умирать. Она не знала, что она меня везет умирать, это я только знал, я ей, естественно, не сказал, потому что я же не поверил. Я к чему? Я появился на работе в октябре и очень расстроил эту тетю-доктора, т.е. как она сказала: «Как, это вы?». Это я. Это я к чему? Я выжил, потому что я очень аккуратно все-таки работал. А занимался я следующим образом, о чем я и буду сейчас вам рассказывать. Это было только введение, чтобы вы знали, с кем имеете дело. С человеком, который не умер в августе 53 года. Вот странно, ведь многие могли бы не умереть… Между прочим, от лучевой болезни мало кто не умирал. Рабочий день там был очень строгий до 15 часов, ввиду опасности, а в 15 вы сдаете тетрадки – прошитые, опечатанные вахтером, он кладет это в сейф и вы свободны. А что такое «вы свободны»? Я, выпускник университета, пришел туда со своей темой, я счастлив тут же начать второй рабочий день, после обеда и до полуночи мы с Мусей в разных местах Москвы работаем, созваниваемся и едем домой. Вот теперь о деле.
Я изучал ферментативные реакции мышечных белков, не важно, кто из вас и насколько к этому близок. Это мне сейчас совсем не важно. Это значит, я делал какие-то измерения. И очень точные измерения и я этим был горд, я очень точно работал, только что это было известно в первой половине дня, а у меня получались странные результаты. На мышечных белках, белки мышц, у меня результаты как будто бы я совершенно расстроен. Я делаю одно и то же, а у меня одна проба такая, а другая сякая. Стыд и да позор! Зачеты за это не ставят, если вы еще учитесь. Все куда-то делось. Значит, представьте себе, что это вот измеряемая ось, где должно быть вот такое значение. Я все отмерил, у меня точка такая, такая, а потом вдруг сюда выскакивает. Студентов учат замечательным образом: когда вы делаете какие-нибудь измерения, вы делаете два их. И почему-то в последнее столетие говорят «параллельные измерения», «параллельные пробы» А если они расходятся, делаете третье и берите два близких, даже космонавтов так учат. Космонавты, когда там летают, делают три измерения, два близких берут, третье, если они похожи, то берут, а нет, так отбрасывают. А я не мог этого допустить, потому что если бы я вот так ошибался в радиоактивности, я бы перед вами не стоял. Ну, это я сейчас говорю ретроспективно, это 60лет прошло, 59… Я стал смотреть, а что она выскакивает? И записал у себя в тетради, она у меня цела, лабораторная тетрадь, «выяснить, в чем дело и тогда заняться основной темой». Вот прошло 59 лет, я еще не выяснил.
Я буду рассказывать, в каком виде находится выяснение. В замечательном виде на самом деле, крайне замечательном. Столько по дороге всего было. Но в этом смысле я экспонат почти палеонтологический, я не знаю больше никого из живых и не живых даже современников, кто 59 или 60, или сколько хотите лет делает одно и тоже. Фактически одно и то же: я выясняю, что это такое? Что вы бы стали делать, когда у вас эта проба выскакивает? Вы бы стали делать не три, а пять. Я делаю пять, а у меня третья сюда, и вы радуетесь, а вторая опять сюда. Тогда надо делать 10. Я ее делаю, а они у меня опять группируются, да что же это такое? Значит, у вас неоднородный объект раствор, значит, есть такие и сякие? А как? А почему они не однородны, когда я все делал в гомогенных растворах, это совершенно невозможно. Вы должны иметь в виду, что я занят основной работой. Основная работа у меня замечательная – я читаю лекции по физике радиоактивности, по измерениям, по налаживанию. Все хозяйство там идет такое дополнительное. А мысль одна и та же: да что же это такое? Почему оно скачет? И нужно было очень как-то странно преодолеть себя, чтобы заменить слово «параллельные» на «последовательные». Пробы-то я делаю не в одно же и то же время. Я же сделал одну, потом другую, потом третью. Ну, по сути-то я делаю все одинаково. Это все одинаково? Не все.
Удивительное дело! Около 300 лет после Галилея идут измерения и их называют параллельными. Никому нет дела в обычной науке писать секунды, минуты, даже сутки, время суток, когда вы делаете измерения. Это сейчас вам может быть непонятно, для меня это было откровением. Оказывается, они последовательны, а тогда… ну-ка, я их нарисую теперь. Нарисую так, что это будет время, а это – измерения величина ( рисует). Тогда они будут как-то вот так идти, близко, и вот если вы соедините, то получите какую-то такую штуку. А что же они тогда так ходят, когда я работаю вот с такой точностью? Это диапазон, который я могу себе позволить. Для того чтобы все это вам сказать, нужно несколько лет выяснять, а нет ли того, что называется «артефакты». Не точности работы, не однородности, не точности температуры, а может, качество пробирок… это серия пробирок. Может, это стекло не такое, а может, это такая чувствительная система? А может, попадают следы от тяжелых металлов, а может еще что-то? Может флюктуация температуры так сильно чувствуется? Сколько лет на это нужно? Пять. Пять лет, в разных постановках и на каждый вопрос подозрения – нет, не в этом дело. Нет, не в этом дело. Это еще раз могу вам себя изобразить, а мен девятый десяток, мне уже ничего не страшно, себя изобразить – нужно иметь стойкость. Давно бы, давно и многие меня были старше, и многие были военными, и штатские старшие, я самый молодой там был. Что говорили? « Ну, что вы прям, бросьте это дело, полно замечательных вещей». А я не бросал, вот это я ставлю себе в заслуги, не бросал. И вывод, не виноват ни в чем. Ни в чем. Ни в чем. Это оно само ходит туда-сюда. А чего это оно само туда ходит? А бывает ли так, чтобы оно само туда-сюда? Раствор… молекулы были то в одном, то в другом состоянии. А это молекулы белков, а свойства эти, которые я вам не живописую, кто захочет, прочтет труды, это значит, если только молекулы меняют свою форму, конфигурацию или слово такое «конформацию». Например, сжимаются и разжимаются, открывая и закрывая активные центры, какие-нибудь группы высовываются, какие-то закрываются, экспонируются к воде и не экспонируются. А чего это они так могут? В каждой пробе, которую я беру, 1017 – 1019 штук молекул. Значит, если у меня эта проба так отличается, значит, все молекулы в этой пробе в одном состоянии. Да ведь это противоречит нормальному, это самое важное слово, здравому смыслу. Раз они все то в одном, то в другом, значит, динамики на свете нет. Им полагается быть распределенным и они такие должны быть. Больцман – Максвелл, вот это такое распределение, где по оси вертикальной по ординате, сколько штук, сколько изменений, а это сама измеряемая величина, та самая величина, а должно быть гладкое распределение типа Пуассона, Гаусса – Пуассона. А у меня оно получается, как я только что вам нарисовал, вот такое какое-то. Даже иногда бывает странно: наиболее вероятно, среднее маловероятно, т.е. то, что называется математическое ожидание. Те, кто представляют себе этот аппарат, он традиционный, и я думаю, все гуманитарии, не гуманитарии понимают, о чем я говорю. Когда же это может быть? Если это колебание между двумя равновероятными, в данном случае два состояния равновероятно, а система не равновесна... Я был невежественен, тогда более чем сейчас, я бы так сказал, и я не знал в начале этой работы, что Советский Союз, физика советская славна особенно теорией колебания.
Теория колебаний – академик Мандельштам, академик Андронов и впоследствии Андронов, Витт, Хайкин, – это поразительная школа советской физики, а я ее не знал, потому что она мне была не нужна, т.е. я в курсе когда-то слышал… И вот я этим очень проникся. И представьте, какая картина романтическая. Все молекулы, огромные молекулы белка сжимаются и разжимаются, т.е. меняют конфигурацию все вместе синхронно, то сжаты, то разжаты. Это полная аналогия с парадом физкультурников на Красной Площади: делай «раз», делай «два». И они все так…
Передо мной уже портрет улыбающегося человека С.Е Северянина виден. Это мой учитель. Вся моя жизнь обеспечена психологически замечательным человеком. Заведующим кафедрой, где я учился, кафедрой биохимии Сергеем Евгеньевичем Северяниным. Это счастье, мне особенно это было важно, потому что я же сказал, что я был неотесанный – война, детский дом и попал на кафедру к замечательному человеку. Он особенно хорошо ко мне относился и понимал, что если я несколько и схожу с ума, то нечаянно, потому что занимаюсь черти чем. И все эти годы он меня поддерживал. Более того, даже он меня, как это тогда говорили, «воткнул» в этот атомный проект, иначе бы меня никуда бы на работу не взяли. Он только никогда не признавался в этом. И я все время к нему ходил, не жаловался, рассказывал, а он вникал… Это счастье, я вам очень желаю иметь кого-нибудь старшего, который к вам хорошо относится и понимает то, что вы хотите сказать. Потому что очень часто молодые люди не могут сказать то, что они хотят. Как-то ищешь слово, а он уже и говорит, это замечательно. Он мне сказал: «Вот что. С этими белками нужно идти к другому нашему человеку, В.А.Энгельгардту». Владимир Александрович, академик. Специалист по мышечным белкам и по многому иному, а тогда – по мышечным белкам. Очень я к нему относился с трепетом и почтением, долго добивался возможности рассказать ему, чем я занимаюсь эти годы. За это время я защитил диссертацию и много чего делал, и все это не имело отношения к основному вопросу: «Что же они скачут?». Думаю, что должны быть колебания, а надо придумать, как. Наконец, я получил у В.А. соизволения, он открывает для меня заседание семинара в своей лаборатории. Это день, час и минуты 27 марта 1957 года... Я это подчеркиваю, потому что все дни ведь одинаковые, вот такой день. Я им рассказываю, аудитория крайне авторитетна и мною почитаемая. Рассказываю о чудесах, о том, что они у меня в растворе вместе вот так вот ходят. Что это должны быть колебания и много чего рассказываю. Долго, детально. Это ведь профессионалы, им ведь надо рассказывать детали, как что делаешь. И говорит В.А… А я хорошо рассказывал, наверно, с пафосом, в смысле, как и сейчас. Говорит: это так интересно, это такое удивительное явление, что нам надо все перестать и заниматься этим замечательным явлением. А теперь слушайте меня, молодые люди, и не молодые тоже слушайте, как можно забыть себя. Потрясенный этой положительной… такие слова, когда вы услышите, я потерял масштаб. Я сказал В.А., что вы не прекращайте свои работы, они тоже очень интересны. Когда я это сказал, мне стало так стыдно, что же это я ему сказал. Похвалил академика, что он тоже хорошо работает, и в смущении уже дальше ничего не слышал, стоял и умирал. Как же я мог ему это сказать, он же светский человек. Академик! Он не подает вида на ляп такой и сказал: «Сим, ну, это же замечательно, это хорошо очень, продолжайте тогда работать». – «В.А., я пришел к вам не для того, я хочу, чтобы со мной опыт поставили, вместе, кто-нибудь из великих людей». А в аудитории был будущий академик, лауреат всех премий, 17 лет пробывший в лагерях и потому пользующийся полным нашим почтением и бережностью А.А. Баев. Тогда он еще только-только из лагеря недавно вернулся, он был потом главным деятелем нашей науки. И Энгельгардт говорит Баеву: «А.А., поставьте с Симоном опыты». Его мнение было беспрекословно выполняемо всеми и Баев, спасенный Энгельгардтом из лагеря, конечно… Я к нему подошел и А.А сказал: « Знаете, мы сейчас готовим новый институт, будем открывать Институт молекулярной биологии, в эти дни никак не могу. Оставьте мне телефон, как только освободится немножко, я с вами поставлю опыт». Я пришел домой в подъеме, в чрезвычайном возбуждении и написал на стенке, тогда еще телефоны на стенках были, на стенке большой плакат, теще и всем родственникам: будет звонить А.А., запишите, куда и как, потому что я же ухожу на работу на целый, день с утра до ночи. Он мне не позвонил. Кто посчитает, сколько прошло лет с 57 года? Их уже никого нет на Земле, я уже один остался из этой всей… Это очень плохо, когда вы остаетесь, это особое свойство, особое чувство. Но ночью, довольно поздно, мне в тот же день позвонила моя однокурсница, очень грубая девица, ну, такие бывают. Мы друзья и поэтому можно с друзьями говорить как угодно, у нее были основания со мной так разговаривать, она в этой лаборатории работала. Она мне сказала по телефону: «Мне стыдно было на тебя смотреть (вот она это заметила), совсем распустил слюни, ты что, поверил,, что тебе сказали?» - Я: «А как же». А когда кончилось заседание, они всегда сами в узком круге пьют чай и обсуждают. И В.А. сказал: «Какой был студент. Это ведь был лучший студент, какого я только знал, он сошел с ума. Никто с ним не должен иметь дело, никаких опытов с ним ставить не нужно, потому что не может этого быть, чтобы все молекулы… ну, это и так все понимают, это все культурные понимают». В науке-то, 300 лет делается в науке, и вдруг они у него ходят туда-сюда. Я ее не называю, ее тоже уже нет на земле, знаете, когда вам много лет… вот ее нету. Я очень ей грубо ответил, сказал, как не стыдно портить мне лучший день, ты бы что-нибудь еще соврала. Как можно? Она была права. Все так и было. Мне полностью закрыли все пути в публикации, потому что главным редактором был Энгельгардт. И только Сергей Евгеньевич, С.Е., редактор журнала совсем не по специальности, «Вопросы медицинской химии» взял мою статью в те годы. И статью не полностью, он полностью тоже побоялся, не то что побоялся, он попросил конкретную статью, а не платформу колебания.
В 1951 году, год тот же самый, генерал в отставке Борис Павлович Белоусов,. пережив уже очень много… Биография замечательная, в абсолютно секретном учреждении, увидел странное. Вернее, не увидел, а придумал замечательную реакцию, в которой реактивы, реагенты так меняют цвет, что перед вами стоит колба и становится то красная, то синяя, то красная, то синяя. А учреждение секретное, и я секретный. А так как я всем после 57 года и до того тоже рассказывал о возможности колебаний, то все знали, что мне это интересно. Я один из этой, из нашей… А знаете, что такое секретное учреждение? Не знаете? К счастью, хорошо. Это значит, коридор длинный, в этой комнате вы знаете, что делают, ну, может, в соседней, если это та же лаборатория, а уже через комнату – не знаете и не должны знать. Что это вас там интересует? Приходит ко мне человек: «А знаешь, - говорит, - я слышал, есть какой-то старик, он перед тобой стакан поставит и будет цвет меняться». Я говорю, что колебания, дай мне его быстрей. А я говорит, его не знаю, до меня только слух дошел. Хоть и секретно, а слух-то проходит, и я начал детективный поиск: всех знакомых из этого круга и из других спрашивал, вы не знаете, такой какой-то есть дед, который… Нет, говорят. Я дошел в этом поиске до очень высоких авторитетов, дошел до академика в этой области, специалиста по химии. И он мне сказал, ну, что вы, вы же культурный человек, ну, не может же этого быть. Опять то же самое, не могут все молекулы быть то в одном состоянии, то в другом. Меня должны понимать те, кто в естественно науке, они же все находились на базе равновесной теории, они хорошо учились. Это отличники, это замечательная публика. Отличники все знают, особенно, когда они уже кончат, для них движение науки прекращается. Они все знают, потому что они экзамены сдали и все, хватит. Он мне сказал нет, не ищите, это глупость. Я вовсе его не послушал и в каждом своем докладе… Я много делал докладов, рассказывал, что вот, какой-то есть старик. И на одном моем докладе, у меня подробно все описано, я рассказываю конспект этого, встает знакомый мне человек, аспират, Борис Смирнов. Слушай, говорит, это мой дед. Да, что ж ты молчал раньше?! Да я никогда от тебя не слышал. Первый раз от тебя слышу об этом. Борис Смирнов, а дед – Борис Белоусов. На самом деле он его звал на «ты» просто Борис и Борис, два Бориса. Я кидаюсь, быстрей соедини меня с дедом. Он с тобой не захочет иметь дело, сказал он. Он вообще ни с кем не хочет иметь дело. Вот он, бывший комбриг в отставке, Борис Белоусов, Борис Павлович. Я потом скажу, почему… через некоторое время. Это, говорит, неважно, что он с тобой не захочет дело иметь, звонить ему нельзя, а рецепт – пожалуйста. И дал мне, не в этот же день, листик, на котором было написано «это с этим смешай» - серная кислота один к трем, калия брома столько-то, добавь ферроина, серы столько-то и заколеблется. А у меня все было, все, кроме краски. Ферроин – это дает окраску, это химики должны меня понять, я вас не буду утомлять, вернее, всех кто меня слышит, не буду утомлять лишними знаниями.Все было, кроме краски. Поэтому колебания у меня пошли, я то смешал… Я вам очень желаю когда-нибудь испытать: и у вас белое-желтое, бесцветное-желтое, бесцветное-желтое заходило туда. Я с криком позвал всех из лаборатории и все наслаждались. Надо было достать краситель, не краситель, а вот тот, кто придает глубину цвета. Вот синий-красный очень хочется. У моего друга, фронтовика, я про него еще буду говорить, Льва Александровича Блюменфельда была лаборатория в Институте Физики, я ему позвонил. Лев Александрович, нет ли у вас ферроина. А у него была такая манера, у меня, говорит, все есть, приезжай. Сам он не ведал реактивами. И опять красавица! Правильно меня должны понять, впечатление сильное производили: такая красавица-лаборант, лаборантка приносит мне баночку, вот вам, говорит, велено дать. Я говорю, слушайте, почему она бесцветная, он же должен быть лиловый, а она мне так с вызовом говорит: «А у нас тут все такое чистое, просто у вас такой ферроин не чистый». Ужасная злодейка, она мне на много лет остановила жизнь. Это был не ферроин, она просто ошиблась, этикетка была не та. Но колебания-то идут! И вот в это время, это был 59 год, я перешел на работу на физический факультет и самое удивительное дело, как только я, а это открыто, все так это замечательно… бегают по коридору, по физфаку люди, и что у них там делается – у них там раствор ходит. Ну, правда, они были остряки и назвали это «водка-коньяк переход», потому что бесцветная-желтая, бесцветная-желтая и понеслось. Тут я испугался и позвонил Борис Павловичу, я уж до этого тоже пытался звонить, он меня обрывал очень резко и как бы это сказать… обидно. Не хочет с вами говорить человек, вам дали рецепт, что вы ко мне лезете, примерно так. Я говорю: «Борис Павлович. У меня ужасная ситуация – масса людей заинтересованы, они переписали все рецепты, ведь они опубликуют». Он как закричит: «И черт с ними, пусть публикуют». Оказывается, он послал первую статью в 51 году. Сделал поразительную работу. С подробным, очень хорошим описанием этого явления, с возможными механизмом, и послал в очень хороший журнал. Журнал «Кинетика и катализ» и получил замечательную рецензию: «Быть такого не может». Генерал, привыкший к военному, к четким отношениям, вынести этого… как это так, я им посылаю рассказы, а они мне высокомерно, ну так с пренебрежением сообщают, что этого быть не может, возьмите реактивы. Это мне потом уже рассказывал Смирнов Борис, внук, т.е. он двоюродный внук. Генерал считал невозможным опускаться до того, чтобы доказывать, что он не врет. И статьи не взяли. После моих криков, где-то может… вот это, может, не совсем точно, что после… Он пишет еще одну статью в 57 году, может, в 58 году, я боюсь тут ошибиться. И ему опять высокомерная рецензия: «Быть не может, это называется здравый смысл». Тот самый, который от Энгельгардта шел, это все культурные люди, это отличники. Он совсем стал мизантропом. Он ни с кем не хотел больше говорить. У него замечательные секретные работы. Он никогда в жизни не имел ни одной опубликованной строчки, представляете, какая жизнь у научного человека? Вы делаете работы, которые идут как инструкция, как… борьба с отравляющими веществами, индикаторы, противогазы. Ну, чего там может быть у военного химика? Полно всего, а вот тут такая чистая наука и в свет не выходит. Но в том разговоре нервы мои подорвались, я тоже перешел на громкий голос и сказал: «Что Вы со мной делаете, Борис Павлович. Что Вы со мной делаете? Вы меня изображаете… вор я что ли? Я взял Вашу работу. Через меня она пойдет, а Вы говорите, что так и надо?» И вдруг этот самый мизантроп совсем нормальным голосом говорит: «Ладно, успокойтесь, воткну заметку в рефераты, которые полусекретные у нас выходят». Одна статья у него опубликована. Эти рефераты. Вот такая история. А теперь, а теперь мне бы надо фильм посмотреть, а вот как его посмотреть? Я сейчас попробую. Я хочу вам показать, кто меня слышит, сейчас. Посмотрите еще на Бориса Павловича, вот это Борис Павлович, который занимается колебательной реакцией. А вот его последние снимки.
Этот фильм был сделан много лет спустя, Бориса Павловича уже на земле не было, и пока он будет идти, пока смотрите на стакан, больше от вас ничего не требуется. И как многие ваши предшественники, глядя на колебания Белоусова, дышите в такт. Попробуйте, задержите дыхание, потом отпустите, будете дышать… если там это происходит… происходит. Это совершенно потрясающее явление. Все молекулы то в одном, то в другом... Значит, теория колебания готова. Что удивительно? Мы видим в этом примере очень типичный закон научных исследований. Вы видите и понимаете только то, что знаете. Если просто так посмотрите, скажите, если вам напишут статью, в которой вы знаете, что этого быть не может, вы ее отрецензируете? Теория колебаний была создана задолго до этих открытий: в 1910 году уже были нарисованы, написаны уравнения, дифференциальные уравнения. Лотка был такой, американец, поляк-американец ученик Пуанкаре, который все написал, все уже было ясно, что может быть это, в 10 году! В 1939 году в Советском Союзе замечательный физик Д.А. Франк-Каменецкий исследовал специальные гомогенные системы колебания. И надо же все сообщество научное, это замечательная вещь, сообщество научное полагает, что этого быть не может. Для того чтобы все, что вы видите, стало достоянием гласности…
У меня есть книжка, где подробно… Называется она «Герои, злодеи и конформисты». Вы догадываетесь, кто герой и злодей, и там есть большая глава Бориса Павловича Белоусова, прочтите. Это одно из очень ярких событий в отечественной нашей науке. На физическом факультете, на нашей только что созданной кафедре, был замечательные первый набор студентов. Просто все великие люди. Ни одного не великого не стало, а это было давно. Да, они кончили в 61 году. Среди этих студентов выделялся Толя Жаботинский. Чем он выделялся? Есть такие дети, которые поступают в Университет и уже все знают. Бывают такие. Среда физиков – это когда за обедом решают задачи, на третье, сладкое, значит какая-нибудь самая сложная задача. Он получил школу до, и в Университете ему, конечно, все было легко. Он включил в себя в ту работу по изучению механизма реакции Белоусова. И в 1964 году им при моем крайнем содействии была опубликована статья о механизме реакции Белоусова. И произошло удивительное явление, не удивительное, а нормальное, но поразившее нас. Весь мир всколыхнулся. Столько посыпалось реакций, как будто бы все ждали. Реакцию назвали реакцией Белоусова-Жаботинского. Давно-давно на этот процесс ссылаются только двумя буквами – «БЖ реакция». Никаких ссылок он не делал, все и так знают. И сейчас я вам покажу Толю Жаботинского в то время.
Перед вами вторе главное лицо истории – Толя Жаботинский. Он сделал совершенно замечательную вещь, он тут же написал дифференциальное уравнение, вокруг него образовалась группа и весь мир ахнул. Это редко бывает в советской науке, что в Советском Союзе заложены основы экспериментальные изучения чрезвычайных ярких явлений. Для того чтобы объяснить, что там происходит, вот тоже он тут с краю, мне очень нравится фотография, это три величайших человека, но вот ближайший к вам – это Жаботинский. Вот это он же. А это еще один человек, который много позже вместе с Жаботинским сделал следующий шаг. Они налили эту реакцию, в которой колеблется цвет, тонким слоем в чашку Петри.
Открытие колебательных процессов в гомогенных системах с возможностью математической модели, выяснением механизма – сотни людей и десятки лабораторий во всем мире стали этим заниматься. И очень это нас волновало, не так много у нас было… причем все это на базе советской школы теории колебаний. Мы очень хорошо стояли на ногах. Узнал об этом замечательный человек, вы о нем слышали, но только его надо было видеть – Мстислав Всеволодович Келдыш, президент Академии наук. Чем он был замечателен? Он держал в уме и в руках руководство космической, военной и был великим математиком. Качество ума у этого М.В. сверхъестественное – он успевал понять раньше то, что вы собирались два часа говорить. И от того, что он уже все понял, у него возникало мрачное лицо и говорил, ну, хватит, дальше есть что сказать? Вы еще только начинаете, а он уже понял. И тут он попросил нас к нему в институт приехать и показать это чудо непосредственно. Кабинет президента Академии наук и директора института и со всеми этими качествами, полутемный кабинет, это отдельная история, целая поэма, что за кабинет – зеленое сукно, стакан, а химии там и какой нет… И мы налили серную кислоту и там пошли эти реакции, и мы прожгли ему это сукно, серная кислот такое имеет свойство – потом, когда стакан вынули, кружочек оттуда вынулся. Но президент не подал вида, что это его тревожит, подумаешь, сожгли стол. Посмотрел и очень зло, как ему свойственно, сказал: «Вы что, пришли скрывать от меня самое главное?». А вы сейчас видите, самое главное у вас на экране, он увидел то, что мы тоже видели, но решили не говорить – он нас сразу разоблачил в миллисекунды: что там не просто меняется цвет, а идут волны, а волны – это пространственные эффекты. И вот то, что я вам только что показал, еще одного человека – Альберт Николаевич Заикин в чашке Петри, налив тонким слоем, увидел, как бегут волны. А это модели массы процессов, в том числе и движение по сердцу, как распространение возбуждения, это распространение в пространстве, здесь огромное число физических явлений. Видите, как быстро идет время, я могу сказать все в совокупности возбудило человечество чрезвычайно. И когда лауреат Нобелевской премии Пригожин в 72 году приехал в Москву, он сказал нам, вы знаете, в 20-м веке есть два больших события, с его точки зрения. Открытие атомного ядра и реакция Белоусова-Жаботинского. Я думаю, что он преувеличивает, но на этой вот поразительной системе сделаны тысячи работ. Ну, и что про меня-то, я вам рассказываю? Я должен быть счастлив? Нет, нет.
Мы стали собирать симпозиумы, опять я не буду называть, мы стали собирать международные симпозиумы, на этих симпозиумах родилось известное вам слово «синергетика», это у нас оно родилось, это и есть синергетика, т.е. совместное коллективное поведение компонентов сложных систем. Мы могли гордиться. Мы в целом, в стране, могли гордиться. Но довольно скоро нам гордиться стало нечем, Борис Павлович так и не захотел с нами иметь дело. Он умер в 1970 году 12 июля, не желая ни с кем иметь дело. Со мной иногда, с Жаботинским очень плохо. Мы ему говорили, что Борис Павлович, смотрите, как идет. Он не хотел больше. Это у нас остается. Теперь про себя. Стало ли мне ясно и легче жить? Нет, не стало, потому что к этому времени я понял, что ко мне, к моим белкам, к тому, что я вам только что рисовал, все это не относится. Очень жалко, вы 20 лет чем то занимаетесь увлеченно и вообще дело сделано, пошло. Но мне-то не легче. А я вам не сказал, что в1951 году, когда у меня пошли такие странные эффекты с белками, как-будто все молекулы туда сюда ходят, меняют форму, я записал в тетради… Запись, она цела. У меня все тетради целы, в сейфе хранятся. Выяснить, в чем дело, и потом вернуться к основной задаче. Может быть, я эту фразу уже вам сказал. Вот не выяснил, но понял, и это стало уже ясно как раз в 60-е годы, в 65-м я уже понимал, и я от этого дела отошел… Ну, не совсем отошел, я был заведующий лабораторией, вокруг меня радовались и писали дифференциальные уравнения. А мне было тошно, потому что никак нельзя было написать эти уравнения для тех объектов, на которых я работал. Итак, я подумал, что способность переходить из одного состояние в другое всех молекул, свойственна всем белкам мышц. И это очень хорошо, сердце бьется ритмично, вот они там переходят, перистальтика идет по кишечнику и по другим разным, это вот они переходят. Много-много вещей можно объяснить. Есть поразительное явление – биологические часы, колебания туда –сюда медленные. И возникло еще одно направление – природа биологических часов. Академик Глеб Михайлович Франк поручил мне, чтоб сделать пропаганду из всего этого – перевод толстого симпозиума американского по биологическим часам. Он вышел, это толстая книжка в 64 году заложила в нашей стране основу этих работ. А понять, что у меня происходит. трудно и, тем не менее, теория объясняющая, подробнейшие описания, как и что происходит с белками. Я сделал и защитил докторскую диссертацию на эту тему весной 70 года. А в 71 понял, что это не относится к мышечным белкам. Были взяты совсем другие белки – на всякий случай, кажется, все же ясно, диссертация защищена и все хорошо. Не только мышечные, любые белки так себя ведут, в 72 году я знал. Тогда рухнули многие, но не все рухнуло, но белки…А через некоторое время я сделал контроль, без белков реакцию, и там оказались такие штуки и никаких колебаний там быть не могло, это уже не колебания. Вся теория колебаний тут не важна, это какие-то странные разбросы результатов, неуничтожимый разброс результатов с таким распределением, как я рисовал – двугорбый, трехгорбый. И я стал заниматься гистограммами, т.е. тонкими структурами, которых вовсе не обязательно две. Если вы рисуете вот такую картинку, где по абсциссе – измеряемая величина, а здесь – сколько раз она встречается, то всякий нормальный человек, т.е. всякий отличник, нормальные – это отличники, такую безобразную кривую не допускают, а рисует вот такую усредненную кривую нормального распределения. Это нормально, иначе «зачет» вам не поставят. Тогда вас интересует среднее и среднеквадратичное отклонение. 400 лет после Галилея в основном человечеству достаточно вот такой аппроксимации. Почему во всех науках по измерению важно знать среднюю величину как можно точнее. Как можно точнее. И тогда мы запускаем спутники, корректируем их траекторию, все можем делать. А этого нет, а этого нет, потому что если создана специальная теория критериев согласия, все это попадает в полосу неопределенности. Структура гистограмм, тонкая структура – это лженаука, ее нету, она просто там должна усредняться. И вся моя жизнь дальше, она уже и к этому моменту, на самом деле, с 60 года посвящена тому, что это не случайно. А на чем это основано убеждение? На том, что если я делаю много таких опытов, я нахожу такие фигуры неоднократно. Сложные фигуры воспроизводятся… более того… а что такое опыт? Ну, вот экспериментаторы, те кому приходилось, знают что вот такая кривая – это день работы тяжелой. Ну, вот здесь должно быть 60 измерений, или 100, или 150. Сделайте 150 одинаковых измерений. Одинаковых последовательных измерений. Если это пробирки, это 100 пробирок, 100 пипеток, 100 воронок и сколько-то еще в каждую добавлять, 100 мешалок. День моете посуду. День ставите опыты. День моете посуду и одну картинку получаете. А потом день за днем, а в году 365 дней, хорошо, если вы каждый день… не можете уже стоять. Ну, 250 опытов в год, 250 картинок и все? Что здесь удивительно? Я перешел ко второй части на самом деле.
Значит, что было сказано в первой части? В первой части было крайне победное на самом деле движение мысли, такое торжественное внутренней силы. Физика молекулы, физика объекта и вы все объясняете. Вам никаких потусторонних сил привлекать не нужно, вы даете полную физическую теорию явлений. Гордитесь, вас хвалит Пригожин, собираете симпозиумы, делаете синергетику. Жаботинский, Заикин и вместе с ними Кринский и Иваницкий получили за эти работу Ленинскую премию, я отказался. Зато мне принадлежит заслуга: в коллектив Ленинской премии посмертно включен Белоусов. Я выступал в комитете по Ленинской премии и говорил все что угодно, посмертно дают Ленинскую премию. А потом оказалось, что Ленинскую премию все понимают как премию Белоусову, он сделал главный вход. Но вот трагедия такая вот. Мы не умеем передавать сообщения на тот свет, так хочется сказать… у меня уже много таких потребностей… многим, многим сказать, не умеем, не знаем.
 

Смотрим

Репортажи

Популярное видео

Авто-геолокация